– Что может простец сей потомству поведать о тебе? Сам невежда и умом грубый поселянин. Дееписание его токмо повредить может. Ты сам посуди, государь: пишет сей простей: «Взяли князь Олександр, и Василей, и вси новгородцы мир с дворянами рижскими, и с бискупом латынским, и с князем-мейстером на всей воли своей». И тут же, в одном ряду и того же дня, означено у него: «Буренушка наша отелилась. Теля доброе. Ребятки радуются: молочка прибыло. И – Огафья…»
Владыка рассмеялся.
– Нет, князь, – сказал он вслед за тем с глубоким убежденьем. – Не сочти сие лестью. Деяниям твоим – Иосиф Флавий… Георгий Амартол… Пселл-философ… А из древле живших – Иродот, Плутарх!..
И пономарь Тимофей получил вместо ожидаемого пособия суровый выговор от владыки.
– Советую тебе престати, – сказал Кирилл. – Не посягай на неподсильное тебе. А жить тяжело, то готовься: велю поставить тебя в попы!..
Молчал пономарь. Крепился. Зане – владыка всея Руси глаголет. А потом не выдержал и, поклонясь, ответствовал:
– Прости, владыка святый, но где ж мне худоумному – в попы: я ведь только буквам учился!.. Риторским астрономиям не учен…
Владыка долго смотрел на него. Наконец сказал:
– А и горд же ты, пономарь! Ступай!..
И вот сейчас злой попрек жены разбередил больное место у непризнанного летописца. Он, всегда столь робкий с женою, взорвался, отбросил плохо очиненное или уже задравшееся перо:
– Вот и примется стругать, вот и примется стругать!.. И ведь экая дура: мужа стружет! А нет чтобы перьев мужу настругати!.. Эх, добро было Нестеру-летописцу: зане монах был, неженатый… никто его не стругал!..
Посадник Михаил, услыхав звон колокола и смятенье в народе, выехал верхом в сопровождении одного лишь слуги усовестить и уговорить восставших. Но его не стали слушать, сразу сорвали с седла и принялись бить. Слуга ускакал.
– Побейте его, побейте!.. – кричали вокруг растерявшегося, ошеломленного старца. – Переветник!.. Изменник!
Были и такие, которых ужаснуло это святотатство – поднять руку на человека, в коем веками воплощались для каждого новгородца и честь, и воля, и власть, и могущество великого города.
– Не убивайте!.. Что вы, братья? – кричали эти. – Посадника?! Разве можно?! Давайте пощадим старика!
– Хватит с него и посадництво снять!.. Пошто его убивать? – старой!
Но их отшибли – тех, кто кинулся выручать старца.
– Какой он нам посадник? – грозно заорали те, кто волок старика на Большой мост. – Кто его ставил? Топить его всем Великим Новгородом! Изменник!..
И в продымленном свете факелов, метавшихся на сыром ветру, толпище, валившее к Большому мосту, к Волхову, ринулось с горы, что перед челом кремля, – прямо туда, вниз, где хлестался и взбеливал барашками уже тяжелый от стужи, словно бы ртутью текущий, Волхов.
С посадника сбили шапку. Седые волосы трепал ветер. Его били в лицо. Он плохо видел сквозь кровавую пелену, застилавшую глаза, да и плохо уж соображал, что с ним и куда его волокут.
– Ох, братцы, куда меня ведут? – спрашивал он, словно бы выискивая кого-то в толпе.
Ответом ему был грубый, торжествующий голос:
– Куда? До батюшки Волхова: личико обмыть тебе белобоярское – ишь искровенился как!..
Жалевшие его и хотевшие как-нибудь спасти советовали ему:
– Кайся, старик, кричи: «Виновен Богу и Великому Новгороду!..»
Михаила Степанович гордо поднял голову:
– Нет! Не знаю за собой вины никоторой!..
Кем-то пущенный камень величиною с кулак ударился в его большое возлысое чело. Посадник был убит…
Толпа охнула, и стали разбегаться: кто в гору, а кто – вдоль берега.
А на берегу Волхова, озаряемый факелами, уже близ самого въезда на мост, показался исполинского роста всадник. Сверкал от пламени его шлем, реял красный плащ…
Это был Невский.
Беспощадно расправился с мятежом князь Александр. Он решил карать без милости. Целый месяц держался в городе со своею дружиною и с теми, кто привалил к нему, Александр-Милонег Рогович. Было время, что и не знал народ, за кем суждено остаться Новгороду: или за князем, или за гончаром? Бояре, купцы да и всякий зажиточный устали уже перевозиться со своим скарбом то на одну, то на другую сторону Волхова да хоронить свое рухлишко то при одной церкви, то при другой!
А отчаявшийся в спасенье и уж решивший, видно, что семь бед – один ответ, черный люд новгородский, пошедший за гончаром, кинулся на бояр, на купцов богатых, чтобы хоть напоследок усладить свою душу страхом и трепетом вековечных своих врагов и хоть перед смертью неминучей, а наступить им на горло.
– Пускай знают вдругорядь! Горлоеды! Бояре, купцы… только то и знают, что гортань свой услаждать!.. Трудимся на их!.. Потом нашим жиреют!..
И, чуя неизбежность скорой княжой расправы, новгородцы подбадривали друг друга:
– Один за одного умереть. Не надо нам князя никакого!.. У нас лен – князь.
– Пускай казнит, вешает: Адам привычен к бедам!..
– А мы татарам не данники!
– Головою своею повалим за Великий Новгород!..
– Зажигайте дворы боярски!..
И зажигали. Но худо горело: осень поздняя, дождь, снег, мокреть – тес намокнул. Да и в богатых домах было чем заливать: из Волхова трубами деревянными, а где и свинцовыми, вода проведена чуть не в каждый боярский дом!.. Да и Александр-гончар сам пресекал поджоги. Двоих, кого с кресалом да с кремешком захватили под сенками, тут же на воротах и повесили. А все же таки успели – пожгли некоторых. Ну, да ведь это что?! Не видать, где и сожжено. Ведь двенадцать тысяч дворов в Великом Новгороде!.. Зато крови столько пролилось, что хватило бы и не такой пожар затушить!..
«От грозы тоя страшныя, от восстания людского, – так записывал в свою летопись пономарь, – вострясеся град весь, и нападе страх на обе стороны: на Торговую, а и на нашу. И от сей от лютой брани, и усобного губительства начаша и бояре, и купцы, и житьи люди животы свои носити в церкви. Ох, ох, не пользует, видно, имущество в дни ярости… Плакала Богородица вечорась у нас, здеся, в нашей церкви, у Святого Иакова в Неревском конце!..»
В городе начался голод: кадь ржи – сорок гривен, кадушка овса – пять гривен! Невский пресек пути. Низовской хлеб не шел. Торговля упала. Чужестранный гость – немчин, готянин, литвин спешили утянуть ноги. Оба двора торговых – и Немецкий и Готский, – каждый во главе с ольдерманом своим, всячески вооруженные, затворились за крепким острожным тыном, обставились кнехтами – сторожами, спускали на ночь лютых огромных собак, не кормя их…
Александр Ярославич и от себя тоже выставил им охрану – и на Ярославлем дворе, и вдоль берега: не учинили бы обиды купцу-зарубежнику, – греха тогда и сраму не оберешься!