Доктор Бойн задумчиво подвигал бровями.
– Вы к этому времени уже знали правду? – спросил он. – Для меня все вопросы, имеющие отношение к понятию личности, – темная вода. Я даже не могу понять, что было бы более удивительно: если бы вы догадались обо всем быстро или, наоборот, медленно. Мне интересно, когда у вас зародилось подозрение и когда оно переросло в уверенность?
– Думаю, что подозревать я начал, когда позвонил вам, – ответил его друг. – И причиной стал красный отсвет от двери на ковре, который то разгорался, то темнел. Он выглядел, как кровавое пятно, которое проявляется, взывая к мщению. Почему оно изменялось подобным образом? Я видел, что солнце не показывалось из-за туч, следовательно, причина этому могла быть одна: это открылась и закрылась вторая дверь, ведущая в сад. Но, если бы он тогда вышел и увидел своего врага, он тогда же и поднял бы тревогу, но заваруха началась позже. Я почувствовал, что он зачем-то выходил из дома… что-то готовил. Но что касается того, когда у меня появилась уверенность, – это другой вопрос. Сомнения отпали у меня в конце, когда он попытался загипнотизировать меня, подчинить своей воле, используя черную магию глаз и колдовство слов. Этот фокус он, несомненно, не раз испробовал на старшем Эйлмере. Но важно было не только то, как он говорил со мной, но и то, о чем он говорил. Он говорил о религии и философии.
– Боюсь, что я – реалист, – грубовато усмехнулся доктор. – Вопросы религии и философии меня не особенно привлекают.
– Вы не станете реалистом до тех пор, пока они не начнут вас привлекать, – возразил отец Браун. – Послушайте, доктор, вы ведь меня прекрасно знаете, и вам известно, что я не ханжа. Вам также известно, что я знаю: в каждой религии есть всякое, есть дурные люди в хороших религиях, и есть хорошие люди в религиях дурных. Но есть одна вещь, простая вещь, которую я познал и усвоил на своем опыте, как учатся животные или познается вкус хорошего вина. Мне почти не встречались философствующие преступники, которые не философствовали бы о востоке, о перевоплощении и о реинкарнации, о колесе судьбы и о змéе, кусающем себя за хвост. Я из жизни знаю, что на слугах змея этого лежит проклятие: они обречены ползать на чреве своем и есть прах
[49]
, и еще не было такого злодея или распутника, который не сумел бы поддержать разговор о подобного рода духовности. В истинном религиозном смысле, все это, возможно, понимается иначе, но в нашем мире это превратилось в религию мошенников, и я понял, что передо мной мошенник.
– Но позвольте, – удивился Бойн. – А я полагал, что мошенник может с одинаковой легкостью выдать себя за приверженца любой религии.
– Это верно, – подтвердил священник, – он мог притвориться и выдать себя за приверженца любой религии, если бы все дело заключалось исключительно в притворстве. Если бы это оказалось обычное лицемерие и ничего больше, несомненно, любой обычный лицемер был бы на это способен. Любую маску можно напялить на любое лицо. Любой может заучить набор определенных фраз и с их помощью доказывать на словах, что он придерживается тех или иных взглядов. Я могу выйти на улицу и заявить, что я – уэслианский методист
[50]
или сандеманиец
[51]
, разве что акцент подходящий не смог бы подделать. Но мы говорим о художнике, и для его удовлетворения нужно, чтобы маска приросла к лицу. Поступки, совершенные им во внешнем мире, должны соответствовать его внутреннему миру. Произвести что-то он может, только пожертвовав кусочком своей души. Наверное, он тоже мог бы назваться уэслианским методистом, но он никогда не смог бы стать истинным методистом, как никогда не смог бы стать истинным мистиком или фаталистом. Я сейчас говорю о том идеале, который представляется человеку, если он действительно пытается быть идеалистом. Вся его игра со мной была основана на желании быть настолько идеалистичным, насколько это возможно. Но какой человек, такой и идеал. У такого человека руки могут быть по локоть в крови, но он будет искренне доказывать вам, что буддизм лучше христианства. Даже более того – что буддизм больше соответствует учению Христа, чем христианство. И этого достаточно, чтобы понять, насколько его понимание христианства отвратительно и исковеркано.
– Ну знаете ли, – рассмеялся доктор, разводя руками. – Я уже не понимаю, осуждаете вы его или защищаете.
– Называть человека гением не значит защищать его, – ответил отец Браун. – Отнюдь нет. Художник всегда выдаст себя своей искренностью, это простая психологическая истина. Леонардо да Винчи не мог рисовать так, чтобы не было видно, что он художник. Даже если бы он очень захотел, его рисунок был бы гениальной пародией на бесталанность. Этот человек и уэслианский методизм превратил бы во что-то жуткое и поразительное.
Когда священник продолжил свой путь и направился домой, морозный воздух стал еще холоднее, но от этого сделался еще более свежим и пьянящим. Деревья высились, как гигантские серебряные подсвечники, выставленные на невероятно холодный праздник Сретения. Холод пронизывал насквозь, словно тот серебряный меч, что некогда прошел душу самой Пречистой
[52]
. Но холод тот не был убийственным. Погубить он мог разве что те смертные преграды, которые стоят на пути нашей неугасимой и неизмеримой жизненной сущности. Бледно-зеленое сумеречное небо, на котором сверкала лишь одна звезда, подобная Вифлеемской, странным образом выглядело одновременно и черным, и лучезарным, как огромная прозрачная пещера. Казалось, будто где-то горит холодным огнем огромный зеленый очаг, пробуждающий к жизни все живое, и чем дальше уходишь в эти прозрачные цвета, тем становишься легче, точно крылатые существа, и прозрачнее, точно витражное стекло. Все вокруг было пронизано истиной, трепетало истиной и отделяло истину от заблуждения ледовым клинком. Но все то, что оставалось, еще никогда не казалось настолько живым. Словно все существующее в мире счастье собралось в один драгоценный камень, сверкающий из самого сердца циклопического айсберга. Уходя все глубже и глубже в зелень сумерек, дыша все глубже и глубже этой девственной священной чистотой, священник вряд ли понимал то настроение, которое охватило его. Ему казалось, что какая-то позабытая неразбериха, что-то болезненно неприятное осталось где-то далеко позади или исчезло, как занесенные снегом следы. С трудом пробираясь через снег, он пробормотал:
– И все же он прав насчет белой магии. Если бы только он выбрал верный путь…
Призрак Гидеона Уайза
Отец Браун всегда считал это дело самым странным примером теории алиби, согласно которой (вопреки ирландскому преданию об одной мифической птице), нет такого существа, которое могло бы находиться в двух местах одновременно. Начать можно с того, что Джеймс Бирн был ирландским журналистом и потому его можно назвать существом, более других похожим на ту ирландскую птицу. Он как никто близко подобрался к умению находиться в двух местах одновременно, ибо сумел каким-то невероятным образом в течение каких-нибудь двадцати минут побывать на противоположных полюсах мира социального и политического. Первый находился в помпезном фойе одной крупной гостиницы, которое служило местом встречи трех промышленных магнатов, решавших вопрос, как организовать локаут на угольных шахтах и выдать его за последствие шахтерских забастовок. Второй располагался в недрах довольно любопытной пивной, прятавшейся за фасадом продуктовой лавки, где собрался другой триумвират, члены которого с радостью превратили бы локаут в забастовку, а забастовку – в революцию. Репортер перемещался между тремя миллионерами и тремя большевистскими вожаками, оставаясь неприкосновенным, точно глашатай или посол.