Приложив ладони к этой неосязаемой, прозрачной и чистой плоскости, я смотрела внутрь, на персидский ковер. Какое-то время не происходило вообще ничего. Совершенная пустота. Не знаю, сколько я так простояла, прежде чем заметила некое шевеление в том месте, где ковер соприкасался со стеной. Создавалось впечатление, что то ли ковер уже не прилегает вплотную к стене, то ли там вообще больше нет никакой стены, а есть только пустота, выкрашенная краской, стена, нарисованная прямо в воздухе. И вот между этой стеной и полом начало что-то происходить.
Я не знаю, откуда они поднимались, но это были батюшка с матушкой.
Сначала над ковром вынырнули их головы, потом плечи, и вот я уже вижу, что они держатся за руки… мои Лев Троцкий и Гудрун Заммлер выходят откуда-то вместе, держась при этом за руки и улыбаясь мне! Они ступили на ковер и пошли в мою сторону (я тоже улыбалась) и замерли совсем рядом с той прозрачной, но непреодолимой субстанцией, что нас разъединяла.
(Давайте договоримся: эту невидимую, но очень прочную преграду непонятного происхождения мы станем называть стеклянной плоскостью. Теперь, когда я про нее все объяснила, слова не играют роли).
Я думаю, что поздоровалась с ними, и они тоже сказали какие-то приветственные слова, я видела, как шевелятся у них губы, но не слышала ни звука, слышала только, как в темном лесу у меня за спиной ветер перебирает кроны деревьев и как потрескивают иногда ветки.
А потом я всем телом приникла к стеклянной стене и принялась кричать, я широко открывала рот, но все было напрасно, и наконец батюшка подал мне знак замолчать. Он полез в нагрудный карман, порылся там, извлек блокнот, открыл его, прижал к стеклу и написал что-то, а потом вырвал из блокнота листок, повернул его ко мне и прижал к стеклянной стене на уровне моих глаз: «Мы разделены непроницаемой стеной, сквозь нее ничего не слышно. Но можно договориться с помощью записок».
Тогда я извлекла из рюкзака те четвертушки бумаги, на которых черкала послания единорогу, и написала: «Мама, папа, как же я вам рада! Надеюсь, что вы достигли вечного блаженства, но сейчас помогите мне отыскать моего Мартина!»
Батюшка сделал успокаивающий жест, написал что-то на следующем листочке из блокнота и прижал его к стеклу: «Начнем с того, что вечного блаженства не существует. Все совсем иначе. Но сейчас это неважно. Мы здесь для того, чтобы сообщить тебе, что с Мартином ничего плохого не случилось и случиться не может. С ним агент Роберт Лоуэлл, который обучает его своему ремеслу. По нашей информации, агент Лоуэлл — лучший после Джеймса Бонда».
Я в нетерпении махнула рукой и написала: «Где он? Где они?»
Матушка взяла у отца блокнот и карандаш и долго что-то писала, а потом хорошенько облизала страничку и приклеила ее на уровне моих глаз: «Не надо беспокоиться за Мартина. Агент Лоуэлл никакой не педофил, он настоящий джентльмен, он получил прекрасное воспитание. В свои двенадцать лет Мартин уже нуждается в отцовском авторитете и в ком-то, кем мог бы восхищаться. Не можешь же ты все время держать его взаперти, точно принцессу Буковинскую и Трансильванскую. Ты не выпустила бы его на дорогу, по которой ему надлежит идти. Наша несчастная измученная страна нуждается в храбрецах, истинных рыцарях духа, которые сразились бы с коммунистической гидрой!»
Я без раздумий ответила: «Мама, что ты несешь?! Да Мартин же еще ребенок! И неужели мало того, что я, отважная волчья партизанка, боролась с нацизмом? Ты и представить себе не можешь, что мне пришлось пережить с этими советскими оборотнями, что эти божьи создания со мной вытворяли!»
Но батюшка сердито мотнул головой, забрал у матушки свой блокнот и написал: «Любимая моя Сонечка, я понимаю, каково тебе сейчас. Но того, что ты боролась с нацизмом, мало. Помнишь ли ты еще, какие слова Николая Бердяева я тебе так часто цитировал?»
Я рассерженно прилепила свой ответ: «НАПЛЕВАТЬ МНЕ НА БЕРДЯЕВА!»
Матушка снова попросила у батюшки блокнот и написала: «Существует мужской мир, в который однажды уходят все мальчики, и мы, Сонечка, не в силах их удержать…»
Мелькали карандаши, и исписанные листочки падали наземь и громоздились по обе стороны стеклянной стены. Судьба Мартина занимала меня более всего, так что я даже толком не осознавала всей странности моей встречи с родителями, не думала о том, что на этом свете она больше никогда не повторится. И, как бывало обычно при волнующем всех разговоре (так издавна повелось в нашем доме, это началось еще до войны, еще до обеих войн), мы пользовались всеми тремя языками, перескакивали с одного на другой, латинские буквы на наших листочках сменялись русскими, мешались с матушкиными диалектными немецкими словечками, порхали твердые и мягкие знаки, и над чешскими фразами щебетали, точно ласточки на проводах, диакритические галочки и палочки.
Но у нашей встречи явно был свой предел, потому что батюшка вдруг достал свои карманные часы машиниста, постучал указательным пальцем по циферблату и написал на последнем листочке, что у них для меня есть сюрприз.
И они снова взялись за руки и отступили крохотными шажками к стене, а там начали медленно погружаться в пространство между стеной и ковром, и до самого последнего мгновения они бодро улыбались мне, а потом над ковром виднелась уже только батюшкина машущая ладонь, которая очень скоро тоже безвозвратно исчезла.
После ухода батюшки и матушки (если это можно так назвать) в комнате за стеклянной стеной снова воцарилась пустота, и, воспользовавшись этим, я принялась разминать свою уставшую писать руку. Я быстро покрутила сначала запястьем, а потом локтем.
Но не успела я проделать и двадцати шести упражнений, как между стеной и ковром опять что-то появилось. На этот раз всего одна, но сколь же дорогая мне голова!
Как только над ковром возникли глаза, я почувствовала их жгучее пламя и невольно отступила от стеклянной стены. Из потустороннего трюма медленно поднимался молодой человек в белом костюме с изящным галстуком и с букетом роз. Костюм был несколько старомоден, но шел он ему, разумеется, куда больше, чем слоновья шкура или оленья шерсть. Вот я и увидела его в человеческом обличье. И хотя это случилось впервые, я не сомневалась ни секунды:
— Приветствую тебя, мой принц!
Он действительно немного напоминал кронпринца эрцгерцога Рудольфа Габсбурга, чья таинственная смерть в охотничьем замке Майерлинг да еще вместе с ангельски красивой баронессой Марией Ветцер, будоражила когда-то давно (очень давно) мое детское воображение. И не означало ли это, что Бруно — габсбургский бастард, отданный на воспитание в семью придворного портного? Но пускай лучше этим займутся ловкачи-историки, потому что меня, честно говоря, это сейчас нимало не занимает. Меня занимает сам Бруно, а не тайна его рождения.
Бруно поклонился, перегнувшись в талии, как того требовал давний этикет, и, подойдя к стеклянной стене, мальчишески подмигнул мне, а потом вытащил из кармана кусок лейкопластыря и прикрепил им свой розовый букет к стеклу, так что с этого момента он сиял между нами, точно дарохранительница в лучах заходящего солнца. После этого он сделал несколько шагов назад, извлек пачку листочков, перетасовал их, словно карточную колоду, — и вот уже в его руке невесть откуда возникла авторучка.