Как я уже упоминала, дорогие вы мои, майор Руйбер (теперь, однако, под своим собственным именем, то есть как Станислав Сланина) сразу после войны поступил на службу в министерство иностранных дел и стал доверенным сотрудником Яна Масарика.
— Я ничего не могу поделать, — признался мне Сланина, — разве что попытаться направить вас к товарищу Носеку в министерство внутренних дел, в компетенции которого и находятся все подобные дела. Однако, боюсь, моя рекомендация лишь навредит вам. Да-да, верно: моя рекомендация навредит делу.
Я смотрела на министерского чиновника Сланину и не узнавала в нем майора Руйбера, который совсем недавно бесстрашно ходил среди нацистских головорезов. И я поняла, что могу надеяться лишь на себя.
Настало время неприкосновенного запаса, время щедрых отступных, которые давным-давно заплатил моей матушке ее старший брат Гельмут Заммлер, получивший в наследство от родителей ланшкроунское имение. Я уже рассказывала, что мои батюшка и матушка бережно хранили эту часть заммлеровского имущества, предназначенную мне в приданое. И когда сразу после оккупации Чехословакии батюшка забрал из банка эти деньги, превратил их в золотые кирпичи и закопал в тайном месте, можно сказать, прямо в центре Брно, на Коровьей горе, на Монте Бу, как говорят в Брно, то он, конечно, не предполагал, что весь этот золотой запас я после войны потрачу на спасение жизней его и матушки.
Откапывать клад я, как и положено, отправилась ночью. Выволокла из подвала тачку, положила туда лопату, кирку, фонарь и мешок из-под картошки. На Монте Бу я легко отыскала нужное место, ориентируясь по плану, что всю войну носила на собственной подошве в виде татуировки, снова натянула носок, обула башмак и при свете фонаря выкопала все золотые кирпичи, потом я уложила их в мешок и отправилась обратно — но уже другой дорогой, чтобы не вызывать любопытства у ночных прохожих.
Я готова была зубами и ногтями защищать свой клад, а с ним вместе (как я тогда безрассудно надеялась) и жизни своих родителей. И подходящий случай мне предоставился. На углу Бегоунской улицы я увидела оборванца, вооруженного огромным штыком, висевшим у него на груди. Он заметил меня издалека и зашагал мне навстречу. Но что бы он там ни задумал, собирался ли он нанести мне обиду с помощью штыка, висевшего на груди, или того, что скрывалось в его грязных шароварах, как только я подняла голову и перехватила его взгляд, он быстро отказался от своих замыслов, уступил дорогу и долго еще глядел мне вслед — и не жадно или похотливо, вовсе нет. А когда я проходила мимо одной из уцелевших витрин и увидела в стекле свои таза, пылавшие во тьме диким пламенем, то и сама испугалась, так что немудрено, что бедный бродяга струхнул.
Я не мешкала ни одного дня и с тяжелым рюкзаком, полным золотых кирпичей, снова поехала в Прагу, но на этот раз прямо к коммунистическому министру внутренних дел товарищу Носеку.
Однако первый же милиционер, переминавшийся с ружьем с ноги на ногу перед зданием министерства, строго посмотрел на мой мешок. А когда он прикинул его вес, то проявил бдительность, снял с плеча ружье, упер его мне в спину и отвел меня за угол, в нишу, а там осторожно заглянул внутрь. И был приятно удивлен. Вытащив один из кирпичей, он какое-то время с удовольствием его рассматривал, а затем снял сапог, развернул длинную грязную портянку и снова обул свою босую ногу, золотой же кирпич завернул, словно младенца, в портянку; с ружьем, закинутым за спину, и с кирпичом под мышкой он вновь занял свой пост у начала лестницы и красноречивым жестом указал мне на ее конец.
Но на вершине лестницы меня поджидал следующий милиционер, который проделал примерно то же самое, а потом я пережила подобное еще с десятью товарищами пролетариями в трех приемных, трех вестибюлях и четырех прихожих по дороге к кабинету министра Носека, так что двенадцать тринадцатых золотого запаса Заммлеров бесполезно сгинуло в пасти пролетариата.
С остатком, с последним, самым маленьким и самым потертым кирпичом я наконец вступила в министерский кабинет, должным образом поздоровалась и положила золото на стол министра. Но товарищ Носек, едва скользнув по кирпичу взглядом, улыбнулся, и подошел к одному из шкафов, и распахнул его, и подошел к следующему, и распахнул и его тоже. Оба шкафа были забиты золотыми кирпичами.
— Золотым кирпичом, девушка, вам меня не взять. Вот, изволите видеть, наш пролетариат успел уже как следует подоить капиталистических золотых коров. Но если бы вы принесли благоухающую домашнюю ватрушку… — протянул он мечтательно.
— Да я сама и есть эта благоухающая домашняя ватрушка, — подхватила я ободряюще и расстегнула три верхние пуговки.
— Продолжайте, товарищ, продолжайте, пожалуйста, — зашевелил он от нетерпения пальцами.
Но едва мы с ним закончили, как выяснилось, что этот добряк, оказывается, думал, будто все это было предложено ему от чистого сердца трудового народа. И в какого же скрягу он превратился, когда понял, чего я от него хочу.
— Мы дадим вам знать, — заявил он, но я отказалась удовлетвориться этим ответом, и тогда он вызвал одного из тех пролетариев, через чей кордон я прошла, отдал ему соответствующие приказы, а мне всеми возможными способами продемонстрировал, что я его разочаровала, что я противна ему до глубины души, в общем, вы мне больше не нравитесь, товарищ.
Из Праги нас уносил «газик»-вездеход, в «бардачке» у пролетария лежали револьвер и золотой кирпич, замотанный в вонючую портянку. По дороге он скрутил мне толстую крошащуюся папиросу, которую я приняла с благодарностью, потому что ее вонь перебила отвратительный смрад пролетарской обмотки. А когда мы ехали через лес, я представила себе, что может тут случиться. Пролетарий свернет с дороги, остановит машину, отведет меня подальше в чащу и предоставит слово ТОВАРИЩУ МАУЗЕРУ. Ибо чего еще можно было ожидать от коммунистического министра внутренних дел?
Однако вскоре выяснилось, что мои опасения были напрасны. Из пролетария дорогой вылупился вполне сносный собеседник, и даже его портянка со временем немного проветрилась, а когда мы действительно свернули к деревьям и остановились, то он дал мне выбрать ту сторону, куда отлучусь я, а сам вежливо направился в другую. И мне уже начало казаться, что все будет хорошо, что пролетарий привезет меня в какую-нибудь деревенскую усадьбу (отдаленно даже напоминающую Ланшкроун моего детства), где живут все пострадавшие во время «диких переселений», а поскольку приедем мы ближе к вечеру, когда как раз будут подавать ужин — столы, накрытые под яблонями, немецкие старушки и старички, распевающие набившие оскомину баварские песенки, семьи с детишками, немецкие мальчики, бегающие среди деревьев в масках собак, кошек и овец, и на все это снисходит покой нив и виноградников, — то я сразу отыщу там батюшку и матушку, заберу их прямо из-за стола, вытру салфеткой их лоснящиеся от жира мордочки и отвезу домой.
Но когда мы наконец добрались до места, я увидела, что это деревня Погоржелице недалеко от Брно. Товарищ оставил «газик» на краю поля, и мы вошли в хлеба. Прекрасный летний день клонился к вечеру, цикады пели, как ненормальные, на небе рядом с солнцем явственно был виден месяц, ну, а посреди хлебов нас ожидал огромный круг, в котором ничего не росло, как если бы там совсем недавно приземлилась тарелка инопланетян и оставила огромную стигму.