Он продолжает готовить себя к Дублину, когда изгиб мысли приводит его к ирландским писателям. Он ни в чем так не уверен, как в том, что с каждым днем восхищается ими все больше. Хотя он ни разу не опубликовал ни одного из них, но это вовсе не потому, что не хотел. Долго, но безуспешно гонялся он за правами на издание Джона Бэнвилла и Флэнна О’Брайена. Ему кажется, что ирландские писатели лучше прочих обучены монотонности и поиску чудес в повседневной маяте. С недавних пор он читает и перечитывает ирландцев: Элизабет Боуэн, Джозефа О’Нила, Мэтью Суинни, Колума Маккана – и не может не восхищаться тем, как великолепно они пишут.
Такое ощущение, будто все дублинцы владеют даром слова. Он вспоминает, как года четыре назад встретил кое-кого из них на книжной ярмарке в Гуанахуато и обнаружил – среди прочего – что у них нет латинской привычки говорить о себе. На одной пресс-конференции на вопрос журналиста, каких тем она касается в своих романах, Клэр Киган ответила почти с яростью: «Я ирландка. Я пишу о разбитых семьях, о жалких судьбах без любви, о болезнях, старости, зиме, о сером климате, о тоске и дожде».
Колум Маккан, сидевший рядом с нею, закончил ее мысль, говоря в странном множественном числе в духе Джона Форда: «У нас нет привычки говорить о себе прилюдно, мы предпочитаем читать».
Риба думает, как бы ему хотелось всегда говорить о себе вот так, во множественном числе, как Джон Форд и ирландские писатели. Он, например, сказал бы Селии:
– Мы не считаем, что твое желание стать буддисткой нехорошо. Но нам кажется, что со временем это может привести к ссорам и разрыву.
Он знает, что Рикардо однажды оказался в центре своего мира, но его вышвырнули оттуда под грохот двери Тома Уэйтса. Но ему до сих пор неизвестно, где может находиться центр мира Хавьера. Звонит ему.
– Извини, – говорит, – сегодня четный день, но мне хочется поговорить с тобой, я бы хотел, чтобы ты мне сказал, помнишь ли ты центральную точку твоей жизни, какое-нибудь мгновение, когда ты почувствовал себя в самой середине мира.
На том конце провода величественное молчание. Возможно, Хавьер не оценил шутку про четный день. Молчание, переходящее в бесконечность. Наконец, с долгим тягостным вздохом Хавьер говорит:
– Это была моя первая любовь, Риба. Моя самая первая любовь. Когда я увидел ее в первый раз, я тут же влюбился. Это был центр вселенной.
Риба спрашивает у Хавьера, чем занималась его первая любовь, когда он впервые ее увидел. Шла по флорентийской улице, словно дантова Беатриче?
– Нет, – говорит Хавьер, – я влюбился, когда увидел, как она чистит сладкий картофель на кухне у родителей. Помню, у нее не хватало одного зуба…
– Не хватало зуба?
Риба решает отнестись к этому с трагической серьезностью, хотя вполне возможно, что Хавьер просто пошутил. Он очень быстро понимает, что выбрал правильную линию поведения. Его друг ни капельки не шутит.
– Да, ты правильно расслышал, – дрожащим голосом говорит ему Хавьер, – она чистила сладкий картофель, только не путай его с простой картошкой, и у нее, бедняжки, было на один зуб меньше, чем полагается. Это и есть любовь, – добавляет Хавьер философским и мечтательным тоном. – Первый взгляд на любимое существо, хотя и может показаться чем-то обычным, способен вызвать в нас сильнейшую страсть и даже привести к самоубийству. Поверь, нет ничего иррациональнее страсти.
Поскольку Рибе кажется, что он ненароком и некстати набрел на какую-то скрытую драму, он старается свернуть беседу и, как только в разговоре возникает пауза, прощается, думая про себя, что лучше он будет разговаривать с Хавьером по нечетным дням, когда тот в себе и звонит ему по собственному почину.
– А ты когда-нибудь ел сладкий картофель? – спрашивает Хавьер, когда, распрощавшись, оба уже практически повесили трубки.
Рибе заранее неловко оттого, что он не ответит на вопрос. Но он все равно не отвечает. Отключается. Делает вид, что связь прервалась. Боже мой, думает он, что за глупость – говорить со мной о сладком картофеле. Бедный Хавьер. Страсть – интересная тема, но в сочетании с пищей совершенно неудобоваримая.
Теперь он знает, что Рикардо поместил в центр своего мира суровую дверь, захлопнутую Томом Уэйтсом. И что добряк Хавьер увидел там девушку с очистками. Что до юного Нетски, возможно, у него все совсем не так, возможно, для него неважен вопрос центра чего бы то ни было, поскольку. – Риба сам не заметил, как его внутренний мир вскипел при одной мысли о Нью-Йорке, – поскольку он уже там живет, живет безо всяких проблем, живет в самом-пресамом центре мира. Но кто знает, что происходит у него в голове, когда юный Нетски остается один в середине середины самой середины своего мира и задумывается? Какие мысли возникают у него голове, когда, например, чистый свет омывает стекла небоскребов, голубые и прозрачные, как небо, устремленные в безупречно небесное небо, что восходит прямо к высшим небесам над Центральным парком? Что он на самом деле знает о Нетски? И о высших небесах над Центральным парком в Нью-Йорке?
Он пытается не думать об этом, потому что это сложно и потому что сегодня среда, и в данный момент он сидит в гостях у родителей и не расслышал, что за вопрос задала ему мать.
– Я спрашиваю, все ли у тебя в порядке, – повторяет она. – Я вижу, у тебя отсутствующий вид.
Как быстро бежит время, думает он. Среда. Любовь, болезнь, старость, серый климат, тоска, дождь. Кажется, будто все темы ирландских писателей полностью раскрыты в гостиной в доме его родителей. А снаружи идет дождь, добавляя этому ощущению глубины.
Болезнь, старость, тоска, несносная сероватая прозелень. Ничего такого, что не было бы изучено до мельчайших подробностей. Резкий контраст между погребальной атмосферой родительского дома и кипящим внутренним миром Нетски кажется ему огромным.
Думая о своем юном – на двадцать семь лет моложе него! – талантливом друге, он вспоминает, что прямо сейчас тот должен идти по улице Эдисон в Провиденсе к дому номер двадцать семь. Находясь на разных континентах – Нетски в Америке, а он в Европе, – они синхронно проживают сейчас почти одинаковые ситуации, ситуации, по сути своей предшествующие одной и той же поездке в Ирландию.
Подумать только, а ведь их первая встреча с Нетски не позволяла даже надеяться на то, что когда-нибудь они подружатся. Он не может избавиться от мысли, что в этой встрече пятнадцать лет назад в Париже можно разглядеть определенное сходство – особенно в том, что касается разницы в возрасте и неприязненной прощальной фразы, – с первым разговором У.Б. Йейтса и Джеймса Джойса в Дублине.
В тот день, раскритиковав для начала всю издательскую политику Рибы, включая самые безупречные его решения, его будущий друг Нетски сказал: «Мы могли бы пересечься во времени и стать лучшими в нашем поколении – я как писатель, а вы как издатель. Но не сложилось. Вы слишком стары, это прямо бросается в глаза».
Он не принял этого близко к сердцу, так же как и Йейтс, несмотря на всю разницу между ними, не держал зла на юнца Джойса, когда они познакомились в курительной комнате ресторана на улице О’Коннела в Дублине, и будущий автор «Улисса», которому едва сравнялось двадцать, прочитал тридцатисемилетнему поэту несколько коротких и оригинальных размышлений в прозе, прелестных и незрелых. Он отказался от стихотворной формы, объяснил юный Джойс, чтобы добиться текучести и гибкости, отвечающей малейшим колебаниям духа.