– Стойте!! – громовым голосом воскликнул консультант, – стойте!
Иванушка застыл на месте.
– После моего Евангелия, после того, что я рассказал о Иешуа, вы, Владимир Миронович, неужто вы не остановите юного безумца?! А вы, – и инженер обратился к небу, – вы слышали, что я честно рассказал?! Да! – и острый палец инженера вонзился в небо. – Остановите его! Остановите!! Вы старший!
– Это так глупо все!! – в свою очередь закричал Берлиоз, – что у меня уже в голове мутится! Ни поощрять его, ни останавливать я, конечно, не стану!
И Иванушкин сапог вновь взвился, послышался топот, и Христос разлетелся по ветру серой пылью. И был час девятый.
– Вот! – вскричал Иванушка злобно.
– Ах! – кокетливо прикрыв глаза ладонью, воскликнул Воланд, а затем, сделавшись необыкновенно домовитым, с успокоением добавил: – Ну вот, все в порядке, дочь ночи Мойра допряла свою нить»
[13]
.
– Люся! Люсенька!
[14]
Роман…
Жена все понимает. Она бросается к шкафу, кладбищу мертвых пьес моих, достает «Мастера и Маргариту» и присаживается на край постели.
– Что, Мишенька? Что будешь править? Какое место мне найти?
– Выключен ли в комнате свет?
– Да. Горит только свеча.
– Хорошо, – и я открываю глаза.
От света лампы в глазах моих начинается жутчайшая резь. Мерцание оплывающей в литом подсвечнике свечи мягче, мне почти небольно смотреть на милое, осунувшееся лицо моей любимой. Мне хочется сказать ей: «Какая досада, что приходится умирать вот так, почти слепым. Я бы смотрел на черты твои бесконечно долго». Но, конечно, ничего такого я не говорю. Люся делает вид, что свято верит в мое выздоровление; я тоже стараюсь показывать самые решительные намерения встать с постели; и оба мы знаем, что врем друг другу; и оба делаем вид, что искренне верим в чудо.
– Найди мне то место, где Иванушка топчет лик Христа на песке. Его надо переписать.
– И искать не буду, – взгляд Люси становится грустным. – Мишенька, уже давно поправил ты то место.
– А мне, должно быть, приснилось, что не поправил. Прежние куски до сих пор в памяти. Конечно, нельзя было делать Воланда таким, каким я придумал его сначала, – слишком легким, веселым, хамоватым. Он другой, мрачный, величественный.
– А мне часто снится, что «Мастер и Маргарита» издан. В своих снах я чувствую запах типографской краски и глажу пальцами твердую, чуть прохладную обложку. Твой роман признан. Его все читают и обсуждают. Мне снятся экскурсии по Москве, по тем самым местам, что описаны в твоей книге, лучше которой ничего не создано и создано быть не может.
Я слушаю голос Елены Сергеевны – и он вдруг начинает звучать строками моего романа.
«Слушай беззвучие, – говорила Маргарита Мастеру, и песок шуршал под ее босыми ногами, – слушай и наслаждайся тем, чего тебе не давали в жизни, – тишиной. Смотри, вон впереди твой вечный дом, который тебе дали в награду. Я уже вижу венецианское окно и вьющийся виноград, он поднимается к самой крыше. Вот твой дом, вот твой вечный дом. Я знаю, что вечером к тебе придут те, кого ты любишь, кем ты интересуешься, и кто тебя не встревожит. Они будут тебе играть, они будут петь тебе, ты увидишь, какой свет в комнате, когда горят свечи. Ты будешь засыпать, надевши свой засаленный и вечный колпак, ты будешь засыпать с улыбкой на губах. Сон укрепит тебя, ты станешь рассуждать мудро. А прогнать меня ты уже не сумеешь. Беречь твой сон буду я»
[15]
.
Моя верная Маргарита, моя Люсенька…
Ты знаешь, что, если бы не ты, этого романа не было бы, потому что не было бы во мне любви такой огромной, невероятной и яркой силы. Я писал его и понимал: сколько корректур ни делай, я все равно не смогу найти слов, достойных тебя.
Я писал эту книгу и делал на полях корректур пометки: «Помоги, Господи, кончить роман», «Дописать раньше, чем умереть!».
И я умираю счастливым. Господь позволил мне дописать его.
Сейчас рассудок мой все чаще мутится. Но я знаю, Люсе можно доверять. Она не станет вносить тех корректур, которые ухудшат текст. Да, я все еще его правлю и буду править до последней минуты жизни своей. Иногда мне становится страшно: а что, если в болезни я ухудшу текст? Но нет, вздор, рядом Люся – а когда она рядом, все будет хорошо.
Неимоверное счастье наполняло меня, когда я сочинял эту книгу. Герои ее жили той жизнью, какой я хотел бы жить. Когда НКВД приезжает арестовывать Воланда, а он смеется – это мой смех. Когда Маргарита безнаказанно громит квартиру критика Латунского – это мое злорадство. Когда Мастер получает покой – это мои мечты о том желанном доме, о тишине; и чтобы она никогда не нарушалась известиями о том, что пьеса опять снята с репертуара театра.
«Мастер и Маргарита» – самая любимая моя книга.
Я знаю, что написал стоящую вещь. Но еще я люблю ее за то, что она не причинила мне боли. Каждая строчка, которая выходила из-под моего пера, ранила меня мучительно болезненно. Я как-то посчитал – за последние 7 лет я написал 16 вещей, и все они или не были поставлены в принципе, или шли мало, а потом были запрещены.
«Мастера и Маргариту» я читал только жене и друзьям. И их восхищенные лица остались в моей памяти. Когда сейчас болезнь доканывает меня, я их вспоминаю – и становится чуть легче, и даже писательская судьба моя не кажется уже такой плачевной.
Я написал этот роман для Люси. Она уложила его в шкаф, где лежат убитые мои пьесы. И надеюсь, будет вспоминать о нем, когда я умру, и ей станет не так горько. Узнает ли эта книга суд читателей, никому не известно, никто не в силах предсказать своего будущего. Конечно, мне бы хотелось, чтобы когда-нибудь сны Люси об издании этой книги стали бы реальностью…
– Люся, включи радио, – прошу я и уже заранее знаю ответ жены моей.
И я прав, прав!
За мной, читатель! Слушай умоляющий голос моей Маргариты:
– Мишенька, а давай не будем включать радио. Тебе сначала надо окрепнуть, а потом уже слушать новости о войне. Лучше отдохни.
Хорошо сказать – отдохни!
Оказывается, когда нет возможности ни читать, ни писать, отдыхать совершенно не получается.
Я хотел бы умирать иначе. Все-таки потеря зрения для меня – это самая мучительная кара. Отказали почки – но это бог с ними. Верните, верните мне мои глаза! Я заплачу за них и более сильными болями!
Звонят в дверь.