Его губы были всего в нескольких сантиметрах от губ Кароль. Он склонился к ней, почти распростерся над ней. Их ноги соприкасались. Постепенно, волнами, на них накатывало головокружение. Кароль жалобно проговорила:
— Уилфрид… Уилфрид…
— Да, Кароль.
— Не надо. Это ужасно, Уилфрид. Я не хочу.
— Завтра, Кароль, в это самое время, они уже арестуют нас. И никогда больше…
— Нет, Уилфрид, нет. Это было бы преступлением, — задыхаясь, говорила она.
Внезапное желание пронзило его. Он хотел ее так сильно, как никогда не хотел ни одну женщину. Это была та женщина (и не имело значения, кто она такая), которая отныне будет являться ему только в болезненных сновидениях. Он прошептал:
— Кароль, я люблю вас.
Из-под ее ресниц выкатились две жемчужные слезинки.
— Уилфрид… Это дурно… Уилфрид!
Он приподнял ее голову и сильно сжал в своих ладонях, пахнущих мужчиной, вишневой водкой и табаком.
— Я люблю вас, Кароль.
И вот она вытянула руки, как будто перед прыжком в воду, и они, вздрагивая, обвились вокруг шеи мужчины. Их губы резко прильнули друг к другу. На его коже — женские слезы. Уилфрид потянулся к выключателю и потушил свет.
Обнаженные, лежали они под белым одеялом. Кароль зажгла сигарету и передала ее Уилфриду. Прежде чем взять ее, он крепко обнял Кароль.
— Сколько времени?
— Четыре.
У нее было летнее тело. Она по-настоящему любила любовь. Губы ее судорожно сжимались от горя и слез, но все тело жило другой жизнью, как морская волна, как песок.
Уилфрид курил, тараща в темноту удивленные глаза. Губы Кароль прошептали ему в ухо:
— Уилфрид, я уже не знаю, кто я такая. Это похоже на то, что я вас люблю.
— Я-то точно, люблю вас.
— Вы это сказали не для того, чтобы сделать мне приятное? Не для того, чтобы заставить меня сдаться?
— Нет… Должно быть, я всегда носил это в себе, как вирус.
— Уилфрид…
— Что, малыш?
— Я тоже люблю вас, но я еще не вполне уверена в этом. Мне это кажется невозможным.
Они обнялись, охваченные страхом, что никогда уже не прижмут к себе ничье тело. Потом, оторвавшись друг от друга, утолив свою страсть, они прислушивались, как в них, внутри, расцветает огромная нежданная-негаданная любовь.
— Это возможно, потому что я люблю вас.
— Вы в этом уверены?
— Почти.
— Почему почти?
— Не знаю. Но, скорее всего, да. Я счастлив.
— Даже…
— Да, даже. Я буду знать, что люблю вас, когда вас рядом уже не будет. Я вам очень благодарен. Я буду жить счастливо, храня в памяти ваш образ. Вы сказали четыре часа?
— Да.
— Обнимите меня еще раз, Кароль. Быстро, быстрее.
Настал день и для них.
— Уилфрид, — позвала его Кароль, прижавшись губами к его ладони, — вот теперь мы пропали. Только что мы отвергли последний шанс, который нам еще оставался. Они увидят, что мы были близки. Мы всей кожей выдадим себя. Они поймут, что здесь, в этой комнате, мы любили друг друга. У нас нет больше нашей невинности, нашей чистой совести. Всего того, что могло бы спасти нас, больше не существует. Они, не колеблясь, приговорят нас, потому что я люблю тебя…
— Потому что я люблю тебя.
— Теперь это…
Конец фразы она прошептала так тихо, что он едва расслышал:
— Означает то, что мы виновны. Только что мы убили его.
Он поцеловал ее, чтобы помешать говорить дальше. В конце концов так же, ни за что ни про что, Норберт мог бы умереть и на войне или разбиться на машине. А так из его смерти, по крайней мере, родилось что-то для живых. Что-то, вроде трепещущего, как занавески, пламени. «Я не буду больше одинокой, я никогда не буду больше одинокой», — как в бреду повторяла про себя Кароль. Каждый поцелуй Уилфрида вонзался в нее, распростертую на одеяле, лишая ее возможности двигаться. «Ничего из того, что мы любили прежде не останется, все сотрет время, — думал Уилфрид, — все, кроме этого последнего, что с нами случилось и чем мы могли бы дорожить, потому что мы любим это оба и потому что полюбили делать это вместе».
Кароль с легкой улыбкой на губах высвободилась из его объятий, чтобы вдохнуть свободно. В ее глазах светилась нежность. Наконец-то ей не было никакого дела до того, что замышляет ее приятель — Бог. Она свернулась калачиком, зарывшись носом в волосы мужчины, лежащего рядом. Сейчас она была маленькой девочкой и бежала по полю, голубому от цветущей лаванды. Они возвращались домой из школы.
— Уилфрид…
— Да, малыш…
— Если вдруг, случайно, нас не арестуют, что мы будем делать? Мы будем еще любить друг друга?
— И не один раз.
— Мы будем жить вместе?
— Нет. Лучше встречаться где-нибудь, ждать и обретать друг друга.
— Да. Я буду приходить к тебе, чтобы увести к себе. От тебя будет пахнуть лавандой.
— И мы будем заходить выпить виски в какой-нибудь маленький, едва освещенный бар.
Она прижалась к нему.
— Но ведь так не будет длиться вечно?
— Ничто не длится вечно. Жизнь этого не любит.
— Ну тогда это не будет длиться долго. Мне сорок лет.
— Я могу дать тебе не больше тридцати.
— Двадцать пять?
— Двадцать.
— Любить себя — это глупо.
— Глупо?
— Да. Теперь я догадалась, кто такой убитый Моцарт, который живет в каждом из нас.
— И кто он?
— Любовь. Любовь, которую обрекают на смерть, как только она приходит к нам.
В соседней комнате, которую занимал Глак, настенные часы пробили пять раз — пять вонзившихся в них кинжалов. Завтра уже перестало быть завтра. Завтра стало уже сегодня. Плечи Кароль задрожали от нового приступа отчаяния.
— Этого не может быть, не может быть, чтобы они пришли разлучить нас. Убей меня, Уилфрид, убей меня! Я не хочу уходить отсюда. Это в высшей степени несправедливо и чудовищно. Мы не сделали ничего плохого. Любить друг друга, разве это дурно?
— Я говорил тебе. Жизнь этого не любит.
— Я никогда раньше не думала о тебе, никогда, клянусь.
— Я тоже. Мы с тобой получили «солнечный удар», как говорят французы.
Она куснула его за ухо.
— Люди никогда не поймут, что можно влюбиться друг в друга после стольких лет знакомства и безразличных отношений.