Порция подбоченилась, выдав тем самым женские свои формы под сугубо мужским нарядом.
– Я правильно вас понял – вместо своего друга Антонио вы хотите отдать Шайлоку свою жену? Услышь жена такое, она спасибо не сказала б вам
[316]
.
– Ну, не в смысле фунта мяса, а просто на ночь, я думал.
Даже Шайлок посмотрел на Бассанио так, точно юноша окончательно сбрендил.
– А что? Она очень прекрасна и пахнет розами, – добавил Бассанио.
– Мы теряем время
[317]
, – сказал Шайлок. – Режу.
– Постой, еще не все, – вмешалась Порция. – Тут в векселе ни слова нет о крови, «фунт мяса» – просто сказано и ясно. Возьми же неустойку – мяса фунт, но если, вырезая фунт, прольешь хоть каплю христианской крови, – все твое именье, по венецианским законам, конфискует государство
[318]
.
– Таков закон?
[319]
– уточнил Шайлок.
– Его ты можешь видеть
[320]
, – кивнула Порция.
– Так я согласен: пусть тройную сумму заплатят мне – и может уходить христианин
[321]
.
– Нет, пока еще не все, – сказала Порция. – Узнает правосудье жид до конца. Не надобно спешить. Получит он одну лишь неустойку – не более
[322]
.
– Ладно, – сказал на это Шайлок. – Тогда я беру на ночь жену вот этого парня.
– Она в сделку не входила. Даже Бассанио теперь не сможет взять жену на ночь. На несколько ночей.
– Так – по закону?
[323]
– спросил Бассанио.
– По нему, – ответила Порция и повернулась к Шайлоку. – Итак, готовься мясо вырезать, но крови не пролей. Смотри, отрежь не больше и не меньше ты, чем фунт: хотя б превысил иль уменьшил вес на часть двадцатую двадцатой доли ничтожнейшего скрупула, хотя бы на волосок ты отклонил иглу твоих весов, – то смерть тебя постигнет, имущество ж твое пойдет в казну
[324]
.
– В точности? – Шайлок беспомощно посмотрел на дожа. – Со всем должным уважением, молодой судья сочиняет это на ходу. Верните долг и дайте мне уйти
[325]
.
– Я приготовил их тебе – возьми
[326]
, – сказал Бассанио.
– Он пред судом от денег отказался
[327]
, – сказала Порция. – Одну лишь неустойку взять ты вправе, и ту – под страхом гибели, еврей
[328]
.
Нож выпал из руки Шайлока, и лязг его эхом разнесся по всей мраморной зале.
– Так пусть с нее берет уплату дьявол; мне нечего здесь больше толковать
[329]
.
– Жид, постой, – сказала Порция. – Претензию к тебе имеет суд. В Венеции таков закон, что если доказано, что чужестранец прямо иль косвенно посмеет покуситься на жизнь кого-либо из здешних граждан, – получит потерпевший половину его имущества, причем другая идет в казну республики, а жизнь преступника от милосердья дожа зависит: он один решает это. Вот ныне положение твое: улики ясные нам подтверждают, что посягал ты косвенно и прямо на жизнь ответчика и тем навлек опасность на себя, как я сказал. Пади же ниц – и милости проси!
[330]
Шайлок покорно опустился на одно колено, переводя дух. Его оглушило таким приговором. Джессика вцепилась мне в бицепс ногтями.
– А что, – заорал я, – если тот, против кого сплетен заговор, сам изменник отечества? Убил королеву союзника Венеции, привел к смерти главнокомандующего ее флота и его жену и намеревался убить и сместить самого дожа? Что тогда?
Порция… нет, все – все посмотрели в толпу, среди которой я стоял. Меня они, конечно, не увидели, потому что я такой собакоебски маленький, зато они увидели Харчка. И ахнули.
– Ну, тогда совсем другое дело, – ответила Порция.
– Кто там заговорил? – поинтересовался дож. – Я бы его послушал.
– Минуточку! – возопил Яго.
Явление двадцать четвертое
Приговор
Я семенил, я ступал на цыпочках, краснел, хихикал и похмыкивал, прикрыв рот веером, пробираясь к помосту суда – ни дать ни взять робкая девица. На мне было одно из платьев Порции, что пороскошнее. За мною ковылял Харчок – его наряд сшили из трех платьев Нериссы. Он тоже семенил, ступал на цыпочках, заливался румянцем и хихикал, а голос его – тон в тон, нота в ноту – был точной копией голоса Нериссы.
– Кто это? – спросил дож.
– Се я, – ответил я. – Порция Бельмонтская, дочь Брабанцио.
И цвет, и всякое выраженье стекли с лица Порции, точно кто-то открыл кран под ее накладной бородой.
– С моей служанкою Нериссой.
Харчок сделал книксен – вылитый нежный цветок женственности с ослиною елдой. Только огромный.
В толпе раздались различные восклицанья трепета и смятенья – публику поразили уже сами размеры Харчка в женском наряде.
– Да я в жизни бабы громадней не видал, – раздался чей-то голос.
– И страшней на рожу, – добавил сопутствующий.
– Я б такую склеил, – произнес третий.
– Сколько за телку? – донесся женский голос откуда-то из глубин залы.
То была синьора Вероника, управительница борделя, – по опыту своему она знала, что на всем белом свете не бывает до того уродливых существ, чтоб какой-нибудь лох не заплатил за то, чтоб их отпежить.
Хотя мы немало потрудились над маскировкою Харчка, из него все равно вышла до изумления непривлекательная женщина, хоть детей ею пугай. Я же, напротив, в прикиде симпатичной и легкой сильфиды мог вызывать натяженье трико и разбиенье сердца у мужчин по всей земле. Если не забывал гладко побриться.
– До крайности необычайно, – промолвил дож. – Женщинам не дозволяется выступать перед судом.