– Быть может, когда ухажеры ваши докажут, что у них есть деньги на выкуп, вы сумеете выбрать того, кто вам больше понравится, и мы ему подскажем, какой ларец правильный.
– В том-то и закавыка. Я не знаю, в каком ларце мой портрет, а с ним – и право на мою руку. На всех замках папашины восковые печати, так что проверить мы не сможем. Вероятно, мне придется выходить за первого встречного, у кого найдется три тысячи дукатов, и он подберет ключ, – или же я вручу ключ тому, к кому благоволю, а он возьмет и выберет ларец, в котором ложное сокровище. Папаша меня даже из могилы злит. Вот как, по его мысли, эдакая проверка приведет меня к лучшему, нежели тот, что женился на моей сестре, если всей игрой правит случай?
– Он полагал руководить выбором вашим самолично, в то же время вроде бы не выказывая предпочтений. Я слышала, он говорил как-то: мол, Дездемона вышла за мавра не только из любви к генералу, но и чтоб ему насолить и наперечить. Назначив выкуп за невесту, он мог бы убедиться, что ухажеры его дочери – господа со средствами, а к ларцам он бы направил того, к кому душа его благоволит, к нужному, и при этом бы не возбудил в вас бунтарского духа.
– Прекрасный, наверное, план, будь папаша жив. Я бы, по крайней мере, выбор его развернула в нужную сторону.
– Стряпчие все это должным образом обстряпали.
– Папаша вечно со своими стряпчими. Кто первым сказал: «Сначала грохните всех стряпчих»?
[18]
– Полагаю, тот маленький английский дурачок, к которому так расположен дож.
– Ну, все равно так и надо.
– А потом добавил: «А после стряпчих – хорошенько проредить вашу ничтожную знать».
– Какая досада.
– Однако смазливенький, хоть и дребезжит.
– Знаешь, Нерисса, этот громадный гульфик у него набит лоскутами шелка.
– А держится совсем не так.
– В смысле – ноги колесом?
– Нет, будто ничего не боится. Дурак этот стоит неколебимо средь купцов, у которых поджилки трясутся, вдруг слово невпопад лишит их состоянья. Стоял, то есть. Покуда горем его не подкосило. Ох, меня б так любили, чтобы мужчина погубил себя после моей утраты. Вот это, госпожа моя, возлюбленный что надо.
– Он наглый дурак, Нерисса, и мелок притом до крайности. Я запрещаю тебе по нему сохнуть.
– Я по нему не сохну – меня восхищает его дерзость. Ну, восхищала то есть. Говорят, он уехал среди ночи, забрал свою обезьянку и великанского своего обалдуя и уплыл назад во Францию на купце. Это колокол с причала?
Порция встала, взяла себя в руки и перегнулась через перила – куда, должно быть, уплыло ее рукоделие. Затем оборотилась и сделал вид, будто удивлена, когда вошел лакей.
– Моя госпожа, синьор Антонио Доннола, венецианский купец, с двумя компаньонами, синьорами Грациано и Бассанио, выразить госпоже свое соболезнование.
– О, а я синьора Бассанио помню, – сказал Порция, и в серо-голубых глазах ее заискрилась морщинка улыбки. – Принеси угощенье – и цветов для этого унылого стола. И еще, Нерисса, принеси те три кинжала в кожаных ножнах, что мы нашли среди батюшкиных вещей. Антонио наверняка знает, кто из отцовых друзей их оставил.
– Слушаюсь, госпожа.
* * *
ХОР:
Итак, во тьме прикованный, нагой и одержимый адской неведомой тварью, после пяти приливов и отливов, дурак окончательно сбрендил.
Я не сбрендил!
ХОР:
Страхом скрутило крохотный умишко дурака – растянуло его превыше всех пределов рассудка, пока тот не лопнул, – и дурак, весь дрожащий и бледный, рехнулся совсем.
Я не рехнулся!
ХОР:
Ополоумел, окончательно обезумел. Чокнулся. До висящих слюней, до пены изо рта, до гавканья сбесился.
Я не сбесился, мать твою налево, долбоеб!
ХОР:
Ты орешь на бестелесный голос в темноте.
Ох, ебать мои носки. Это он верно заметил. Ну, может, чутка попутал, но не сбесился же. Хотя кто меня упрекнет, если я решил прогуляться Умом за Разум – со всеми этими отравленьями, жарой и голодом, ранами, вездесущей тьмой и страшной тварью, которая ныкается в воде и только и ждет, чтоб разорвать меня, блядь, в клочья? И так далее. Такого довольно вообще-то, чтоб и самого крепкого парнягу свести с диеты, а уж я-то, изнуренный и тщедушный ремесленник розыгрышей, – у меня какие шансы удержаться за шелковую нить здравомыслия?
В отливы, как вот сейчас, я занимаю свой ум, измысливая изощренные муки и мести своему тюремщику и перемежая их всхлипами и жалкими стенаньями по навсегда утраченной Корделии, потерянной свободе и изгнанничеству из света и тепла. Между приступами душесокрушительного отчаянья схлебываю воду у себя с руки. Хоть какая-то победа – эти непрестанные капли сверху, что плюхаются на карниз у моей руки, будто часы жизни моей отсчитывают оставшееся ей время. Оказалось, что влага животворная. Да, видите ли, она оказалась пресной – вне сомнений, в какой-то цистерне наверху течь, и, если преисполниться решимости и немного выкрутить цепь, можно немного утолить жажду – вода сочится по цепи и руке. Иногда я развлекаюсь пением песен или воплями, пока не садится голос. Но когда наступает прилив и келья моя наполняется теплой морской водой – тогда приходит она, и эта беспросветная преисподняя становится чем-то иным.
Не знаю, сколько времени я здесь. Поначалу считал приливы, но отмечать их не удавалось никак, и я сбился. Похоже на целую жизнь, но на самом деле могло пройти всего несколько дней. Я пытаюсь вообразить, как в особняке надо мной ходят Брабанцио и его домочадцы, и мне кажется, я слышу голоса или перезвон колокола, но наверняка сказать невозможно. Звуки у меня в голове, голоса мертвых так же реальны для меня, как что угодно снаружи.
Я с ними беседую – с мертвыми, что приходят ко мне во тьме, и если прищуриться, их даже видно: фантомы моего прошлого, серо-синие в кромешной черноте. Возлюбленные, друзья, враги, мудачье, тупицы, лизоблюды, жополизы, сиповки, хрычовки и обалдуи. Те, кого я даже не помню, проходят мимо, приостанавливаются, смотрят на меня, глаза у них черные и пустые, как все остальное. Не знаю, снятся ли они мне, – не знаю, сплю ли я вообще. Прилив дает рукам в цепях отдохнуть, и я отплываю. Просто плыву.
Когда она приходит, я всегда кричу, а она проскальзывает в келью мимо ног моих, кружит, заползает мне под коленки. Если б я и ждал ее, предвкушал, если я даже знаю, что она со мною в келье, в тот миг, когда она меня касается, я пугаюсь, я в ужасе – и слышу, как в шее у меня боевым барабаном грохочет пульс. Цепи мои лязгают, и я падаю, распятый в оковах, пред нею.
Она не причинит мне вреда, пока не причинит мне вреда; к этому я привык. В тот первый раз, когда отрава Монтрезора и страх еще густо клубились у меня в крови, я чуял, что в келью проникла акула или громадный угорь, пред моим мысленным взором представала зубастая пасть, отрывающая от меня кусок за куском. Но когда когти или шипы вцепились в мои чресла и что-то мягкое – мягче некуда, вроде меда в воде, – обернулось вокруг моего естества, рассудок мой уже не сумел связать с этим существом никакой картинки. Что за тварь из немеряных глубин может быть мягкой и нежной, однако сильной и шипастой? Я видал живых осьминогов в ведрах морской воды на венецианском рыбном рынке, и торговец взял меня на слабо, что я-де его не потрогаю, – и да, он был мягок и отвратителен, чуть лучше злонамеренной требухи.