— Нет. Н. потребовал от Саломеи орального удовольствия. Усевшись в мое кресло, он заставил ее встать перед ним на колени — ее тело все еще было покрыто желтыми разводами, которые, местами высохнув, образовали тонкую блестящую пленку, — взять его член в рот и довести его до оргазма.
— Это пристрастие к яйцам немного странно…
— Знаете, для меня в этом не было ничего странного… во всяком случае, не до такой степени, как для вас… Мне вспоминается фраза Себастьяна: «Жаль, что они так быстро высыхают!» Так что судите сами… От себя я еще добавлю: жаль, что у них нет никакого запаха, ни хорошего, ни плохого.
Возвращаясь к вашей мысли, могу сказать: чужие пристрастия, которых мы не разделяем, всегда кажутся нам странными! Когда вы осторожно разбиваете яйцо на ровной поверхности, оно абсолютно гладкое, абсолютно круглое. Но есть удовольствие, может быть, странное, в том, чтобы резко разбить его — и оно разлетается вдребезги, а потом стекает вниз клейкой тягучей массой… По сути, это чувственное удовольствие…
Кстати, как получилось, что вы еще не заговорили со мной о Жорже Батае — на него непременно нужно было сослаться, коль скоро речь зашла об использовании яиц в эротических целях? Правда, я вспомнила эпизод из «Нарастающего удовольствия», который, в некотором роде, был данью уважения Батаю…
— Вот именно… Вернемся к мученичеству Себастьяна…
— Я вдруг поняла, что уже слишком поздно. Из-за всех этих «отступлений» церемония оказалась более долгой, чем я предполагала (впрочем, прислужник написал в своей хронике: «все это действо, такое долгое, такое прекрасное…»). Мне пришлось ускорить то, что, как я уже говорила, для меня также является частью церемонии: принятие ванны, наведение порядка, отъезд… На какое-то мгновение я ощутила нечто вроде неудовлетворенности… Но ничего особенно страшного в этом не было.
— Ваши воспоминания о второй вечеринке показались мне более бессвязными…
— Да, это правда. Первая вечеринка была более линейна. Все было продумано в точности. Я точно знала, чего я хочу. Участников было меньше. Я была единственной распорядительницей действа, ничто не могло мне помешать… Не было никаких непредвиденных обстоятельств… Поскольку, кроме того, я несколько дней спустя написала об этом рассказ для моего мужа, тогда находившегося за границей, я сохранила обо всем очень четкое воспоминание. Отсюда и ваше замечание по поводу «безупречной памяти».
Вторая вечеринка была более богата событиями. Мизансцена с самого начала была более сложной, поскольку участников было больше. Приглашая двух «хозяев», я тем самым создавала некую «непредсказуемость»: возможность параллельных, синхронных сцен, коротких неожиданных импровизаций, которые временами мне мешали (я рассказала не обо всех).
Получилось следующее: изобилие «событий» и тот факт, что они произошли позже, благодаря вам и тому, что я опиралась в своих воспоминаниях на «хронику» прислужника и письмо Себастьяна, помогли мне восстановить в памяти вторую вечеринку в целом. Этим же объясняется ощущение многочисленных «провалов», возникающих по ходу повествования и сменяющихся долгими или краткими периодами, запомнившимися, как правило, очень четко — однако, словно в противовес, связь между ними едва прослеживается или вовсе отсутствует.
Вот и все. Мне бы хотелось… я знаю, что это всего лишь иллюзия… но мне бы все же хотелось, чтобы участники этого действа, особенно Себастьян, при чтении моего рассказа не подумали (по крайней мере, не слишком укоренились в этой мысли), как герой «Navire Night»
[4]
, J. M., «молодой человек с гобеленов», читающий первое издание Маргерит Дюрас: «Все правда, но я ничего не узнаю».
— Вы продолжили ваши развлечения с яйцами и зеркалами?
— Нет, я никогда больше не воссоздавала подобную обстановку. Даже не возвращалась в ту квартиру. Окончательно ли это решение? Не знаю. Но на данный момент я могу сказать вам одно: с «мученичеством Себастьяна» покончено.
Размышления 2
Я люблю черный бархат, потускневшие золотые украшения, темно-красные оттенки в слабом мерцании свечей и аромате благовоний; я люблю прихотливые изгибы для вычурных ласк, витиеватую роскошь, плавные движения, медленно замирающие на грани неподвижности, смертельно ядовитые взгляды, белые руки с накрашенными ногтями, прекрасных Иродиад в старинных украшениях, нежащихся на муаровых покрывалах, усыпленных пагубными испарениями своих слишком тяжелых духов… Но на самом деле они не спят — их ресницы лишь полуопущены, и вот расслабленные руки резко взмывают вверх, и пальцы нежно впиваются в гладкую кожу рабов. Накрашенные ногти ищут впадинку на шее, у основания затылка, расстегнутые броши превращаются в ожившие жала, которые язвят тех, кто отважился прийти сюда в поисках унижения, чрезмерности, где удивительным образом грязь и нечистоты желанны им как многочисленные испытания на пути к высшей непорочности, которая влечет их по бесконечной спирали, возносит их, и нас вместе с ними, к горизонтам, скрытым из вида, всегда скрытым из вида — вплоть до полного истощения.
Вплоть до полного истощения… Потом все снова успокаивается.
Тяжелые ароматы духов… Смертельно ядовитые взгляды… Прекрасные Иродиады, нежащиеся на муаровых покрывалах… И это «здесь», которого вы не уточняете, конечно же — «богатые покои» или какой-то «одинокий замок»?
И вот сразу возникает раздражающая проблема условности, клише, от которых было бы желательно избавиться в пользу оригинальности, куда более интересной!
Если посмотреть на это чуть ближе, упрек в условности часто происходит из требований, по меньшей мере подозрительных, и определение «клише» служит не столько (скажем так) разоблачению условного, сколько обозначению того, что смущает или оставляет равнодушным; в этом смысле «клише», как негатив фотографии — это чужие эротические фантазии.
После этого различие представляется мне необоснованным: клише, по сути, присутствует везде и во всем. Сражение проиграно заранее. Даже скрытое под слоем свежих красок, клише все равно проступает из-под них, как ни старайся. Оно живет в каждом из нас — в вас, как и во мне, во мне, как и во всех остальных. Эротическое воображение смеется над оригинальностью. Лучше уж это признать…
Обреченная на столкновение с неотвязными клише, я захотела оживить их, воплотить в реальность, подвластную страху и случайностям, и, постоянно балансируя на лезвии бритвы, подвергнуть их испытанию, пусть даже придется их увидеть — с риском впасть в отчаяние.
Оживить их… заставить жить… Единственная возможная оригинальность заключалась, возможно, в следующем: пересмотреть их.
Речь здесь идет не о вымыслах, даже если мои «вечеринки фантазмов» заимствовали свои сюжеты в традиционной галерее садомазохистских образов с привычным арсеналом кнутов, цепей и т. д.
Видимость ритуала, иллюзия священнодействия — вот что должно присутствовать; меня всегда интересует «театральность», весьма далекая от более шокирующего (но столь же условного) эротизма городских улиц, каменных джунглей, ритмичных неоновых вспышек, шороха шин по влажному асфальту, резких автомобильных гудков — эротизма, где роскошные самцы с напряженными членами дрочат, не отрывая глаз от залитых мочой джинсов юных мотоциклистов с ясными глазами, стоящих, прислонясь к стене и раздвинув ноги, в вонючих закоулках переходов наземного метро, возле Барбе или в другом месте, в слабом свете тусклых уличных фонарей, в липкой ночной духоте и грохоте железных рельсов, нескончаемо тянущихся у них над головой… Хотя это всего лишь пример, ибо «грязные развлечения» в их неприкрытой наготе я порой практикую точно так же, и они восхищают меня не меньше. Но здесь мое намерение другое: говоря начистоту, это можно было бы назвать «приукрашиванием».