— Ломик, — мяукнула я по привычке, а он меня
ремнем по лицу, едва ладонями прикрыться успела. И началось. Бил он меня
остервенело, со всей своей звериной силы, я голову руками закрывала и орала во
все горло, сил не было терпеть. Подумала с ужасом: запорет, сволочь. Тут Лом
ремень в сторону швырнул, принялся штаны расстегивать. Радость небольшая, но
все ж лучше, чем ремень. Я ногой ему съездила легонько, так, для затравки, и
отползать стала, чтоб Лому было интересней, от себя отпихиваю и кричу. В самый
раз. Думала, поладим. Какое там. Поднялся, ремень свой прихватил и вниз к
мужикам ушел.
Под утро опять явился, рожа багровая, глаза злые, и снова
ремешком охаживать стал. Терпела, пока силы были, потом заорала, не выдержала.
Ушел, часов пять не показывался, спал, видно, и я уснула, а
проснулась от того, что дверь хлопнула. Как увидела, что это опять Лом, что
опять в руках ремень держит, закричала. А он в кресло сел, ноги расставил.
— Ну давай, — говорит, — милая.
Я пошла к нему, а он:
— Нет, Ладушка, ползи.
— Обломишься, сволочь, — заорала я.
— Поползешь как миленькая, а будешь дергаться, мужикам
потеху устрою, пущу по кругу.
Взвыла я так, что аж в голове звон, и поползла. А куда
деваться?
Двое суток эта карусель продолжалась. Лом то бил меня, то
насиловал, наизмывался всласть, нет на свете подлости, до которой бы он не
дошел своим крошечным мозгом. Последний раз пришел совсем пьяный, поздно ночью.
Я ревела, сидя на постели, трясло всю. Он меня кулаком в лицо ударил, губу
разбил, я закричала, а он еще раз. Все, думаю, все, в окно выброшусь, голову о
стену разобью. А он матерится, орет:
— Давай, давай, Ладушка, поработай.
Сполз с меня и рядом уснул, пьян был сильно. Я лежала ни
жива ни мертва, пошевелиться боялась. В доме вроде бы тихо, угомонились, черти.
Плащ схватила, вышла на лестницу, мужики вповалку спят. Не помню, как из дома
выскочила. Бежала вдоль дороги, от машин в кювет шарахалась, боялась, догонят.
К утру пришла домой. Валерка дверь открыл, я в ванную,
трясет всю, замерзла. Лицо умыла, а Валера в дверях стоял и смотрел на меня.
— Что, доваландалась со своими бандюгами?
— Пошел к черту! — заорала я и дверью хлопнула.
Лежала в горячей воде, все тело разламывалось, смотреть
страшно — цвет аккурат как у покойного Аркаши лицо: бледно-фиолетовый. Что ж
мне делать-то теперь?
Позвонила Таньке. Она через двадцать минут приехала, увидела
меня, ахнула.
— Ладка, убьет, зараза, мозгов мало, а злобы…
Я на диване сидела, раскачивалась из стороны в сторону, как
шалтай-болтай.
— Что делать, а? — спросила подругу.
— К тетке моей поедешь, — решила Танька, — в
деревню. Отсидишься. Не боись. Где наша не пропадала, и здесь прорвемся.
* * *
В субботу Танька в деревне появилась. Гостинцев привезла,
несколько книжек.
— Как ты? — спросила.
— За грибами хожу.
— Дело хорошее.
Сели с ней на пригорке, курим.
— Как Димка?
— Забудь. Сгорел парень. И душу себе не трави. Без
толку. Эх, говорила я тебе… ладно.
— Что в городе, дела как?
— Плохи дела. У Лома мозгов маловато. Лезет напролом.
Если в неделю все не приберет, знаешь, что будет?
— Знаю, — кивнула, — война.
— Вот-вот, — горестно сказала Танька.
Последний раз воевали два года назад. Но тогда Аркаша был
жив, великий стратег и учитель. А Лом в тот раз такую звериную повадку показал,
что даже бывалые мужики ахнули, конкуренты по щелям расползлись и затихли.
Аркаша и тот перепугался. Теперь все по-другому будет. На одном зверстве далеко
не уедешь, мозги нужны, а где они у Лома? Дружки одеяло на себя потянут. Танька
дымом пыхнула, посмотрела вдаль и сказала:
— Если Лому сейчас не помочь, сомнут его. Он и концов
не ухватит.
— Ты что это? — вскинулась я. — Ты что,
Танька? Он Димку подставил, он, подлюга, надо мной так измывался, что
рассказать стыдно…
— Оно конечно, — вздохнула Танька. — Хотя и
его понять можно, каково ему знать, что ты его на Димку променяла? Гонор. Опять
же, не чужие. Ты прикинь, если Лома сомнут, кто всем заправлять будет? Не к
каждому подъедешь. А Лом хоть и подлюга, да свой, душа родная. Надо бы помочь.
— Танька, ты ж говорила, отойдем по-умному, чтоб рожи
бандитские не видеть, а?
Танька опять вздохнула.
— Ох, Ладка, куда отходить-то, сто раз кругом
повязаны. — Прикурила сигарету, посмотрела вдаль и добавила:
— Вот что, подруга, ты кашу заварила, тебе и расхлебывать.
А мне ехать надо.
И уехала.
На следующий день я сидела на веранде, грибки на ниточку
нанизывала, слышу, вошел кто-то. Обернулась — в дверях Лом, плечом косяк
подпирает. Улыбнулся и запел:
— Ладушка, соскучился я.
— Уйди, подлюга, — сказала я и аж заревела с
досады.
Лом подошел, сел напротив, взял меня за руку.
— Ладушка, давай мириться, а? Ну погорячился я. Сама
виновата. Я ж к тебе со всей душой, верил тебе, может, только тебе в жизни-то и
верил, а ты меня на щенка променяла, ноги об меня вытерла. Ну что теперь?
Помиримся, Ладушка.
— И не подумаю. Сомнут тебя, и поделом. Будешь на рынке
с торгашей червонцы сшибать.
Лом погладил мою руку, спросил, блудливо кривя губы:
— Синяки прошли?
— Нет.
Подошел, наклонился к самому лицу:
— Я наставил, я и залижу. Ну, Ладушка, миримся?
Я посмотрела на него снизу вверх, подумала и сказала:
— Сядь, поговорим.
Лом сел и на меня уставился.
— Значит, так. Ты Димку в тюрьму упек, ты его оттуда и
вытащишь.
— Сдурела?
— Ага. И это мое последнее слово. Ты ему не поможешь, я
тебе не помогу.
Рожа Лома враз переменилась, зрачки узкие, как у кошки,
впился глазами в мои глаза, думал минут пять, потом выдохнул: