— Зря я с Лопухиным ссорился!
— А что так?
— Да, видать, его, Лопухина, свеча не угасла, будет ему время и впредь!
Эта досужая беседа была услышана недобрым ухом. Прижали приятелей к ногтю, выяснили, что под свечой имели в виду великого князя Петра Алексеевича, которому Лопухин сродник, вспомнили кривую усмешку Степана Васильевича, сыскали во всем этом, вместе взятом, государеву измену — и закатали Лопухина в ссылку в Архангельскую губернию, аж в Кольский острог. Вместе с семьей и детьми…
Ехать пришлось в январе — феврале 1720 года (ни малого промедления не дали), но путь был для Натальи еще не самым тяжелым испытанием. А вот влачить день за днем жалкое существование, видеть унижение мужа, которого дважды нещадно били батогами, наблюдать, как спивается этот слабый духом человек, как постепенно забывает себя, впадая в буйство, вступая в драки со всяким отребьем… О, это было непереносимо!
Самая малость любви и привязанности к мужу у Натальи тогда иссякла. Она поняла, что может рассчитывать только на себя — ну, или на других мужчин. Только не на Степана! Он получил от нее все, что мог: двух детей и несколько лет супружеской верности. И все, и довольно с него, будет!
Наталья засыпала письмами матушку, а того пуще — Виллима Монса. Звезда его в эти годы сияла как никогда ярко, он был в невероятном фаворе что у императора, что у императрицы. Именно с его помощью Лопухиных через три года ссылки удалось вытащить из Колы в Москву, которая в ту пору была совершенной провинцией, а потом — вернуть в Петербург.
Ах, с каким нетерпением ждала Наталья возвращения в столицу! И не только потому, что хотела вновь закружиться в вихре придворных удовольствий (до этого, до полного прощения злопамятным государем, было еще далеко!). Она страстно желала как можно скорей выказать дядюшке свою признательность…
Красавец Виллим Монс в ту пору считался человеком всемогущим. Ему было мало того, что сыпалось из щедрых рук очарованного им императора и влюбленной императрицы: он сделался величайшим взяточником своего времени! Брал за протекции у высших государственных чинов, у их величеств — брал много, брал постоянно…
Степан Лопухин голову сломал, чем можно подольститься к такому забалованному человеку, однако жена только снисходительно пожала плечами:
— Мы ведь родня. Какие тут могут быть деньги?!
Конечно, о деньгах между ними речи не шло. Все совершилось полюбовно в полном смысле этого слова. Виллим еще до замужества Натальи поглядывал на нее с жадностью, но тогда время их любви еще не настало. А теперь, увы, эта вспышка бурной, тайной, запретной страсти была обречена!
Едва Лопухины разместились в столице и начали распрямлять плечи, как грянула над ними новая напасть: их родственники и благодетели, Модеста Балк и Виллим Монс, были арестованы за взяточничество и подверглись каре. Матрену били плетьми и сослали в Сибирь. Виллиму отрубили голову…
Все до единого знали, что преступление его состояло большей частью в том, что государыня была от него без ума. Любовника жены Петр простить не мог ни за что. Мигом позабыл, как сам был расположен некогда к Виллиму, — и послал его на плаху. Да и Модеста, сказать правду, тоже пострадала больше не за взятки, а за сводничество…
Ах, как рыдала Наталья, сидя в закрытом экипаже, который тащился вслед тюремной телеге, в которой везли на казнь Виллима, а на экзекуцию — Модесту!.. Конечно, была вполне приличная причина плакать: ведь матери предстояло быть сосланной, однако не только из-за нее, родимой, разрывалось сердце красавицы, нет, не только… Невыносимо было смотреть на Виллима, похудевшего и побледневшего, но по-прежнему обольстительного. А как он держался! Чудилось, слезы тех дам, которые таращились на него со всех углов, со всех улиц (такого женского нашествия к месту казни в Петербурге еще не видывали!), придавали ему силы и бодрость.
Виллим до последней минуты вел себя достойно. Выслушав приговор, поблагодарил читавшего, потом простился с пастором, отдав ему на память золотые часы с портретом императрицы Екатерины. Снял нагольный тулуп, в котором вышел из тюрьмы, положил голову на плаху — и попросил палача не мешкать.
Над его обезглавленным трупом Модесту Балк трижды хлестнули кнутом по обнаженной спине. Приговорена-то она была к пяти ударам, однако Екатерина вымолила у мужа хоть малое снисхождение для лучшей своей подруги. А потом ее повезли в Тобольск.
Провожая тюремную повозку с матерью, Наталья уже не плакала. Она тихо, молча давала себе слово отомстить Петру и его отпрыскам, этим незаконнорожденным девкам, Аньке да Елисаветке
[5]
, елико возможно будет.
Ну что ж, вскоре она могла уже ликовать, потому что небеса вняли ее мольбам. Петр умер; Модеста была возвращена по повелению Екатерины с дороги и поселена в Москве. Наверняка настало бы время, когда она воротилась бы и в Петербург, однако вскоре умерла в старой столице.
Наталья — дочь милой подруги Модесты, племянница обожаемого красавца Виллима — незамедлительно была зачислена во фрейлины императрицы, однако признательность к Екатерине очень скоро сменилась у Лопухиной ненавистью. Причиной сей ненависти был человек по имени Карл-Рейнгольд Левенвольде.
Это был тридцатилетний камергер, в 1726 году пожалованный в графы вместе со своими братьями. Именно он был избран Екатериной на должность утешителя после смерти двух самых дорогих ей мужчин — Виллима Монса и императора Петра. Однако беда в том, что в Рейнгольда влюбилась и Наталья Лопухина…
Это была сокрушительная страсть, истинная любовь, о которой Наталья могла бы слагать стихи, когда была бы к этому способна. В ее увлечении Виллимом было еще много от полудетского обожания красивого родственника, любовь же к Рейнгольду была чувством взрослой женщины.
Между прочим, именно в это время удвоилась ненависть Натальи Федоровны к царевне Елисавет. Мало того, что она была дочерью проклятого Петра и не менее проклятой Екатерины! Она еще и сама поглядывала на Рейнгольда Левенвольде с тем завлекающим выражением своих ярких голубых глаз, которое, по мнению многих мужчин, делало ее неотразимой.
Однако ее кокетство было обречено на провал. Рейнгольд Левенвольде ненавидел все русское, а Елисавет была не только наполовину русской по крови (это еще простительно, поскольку не ее вина), но и вела себя как русская!
Строго говоря, в поведении ее матушки тоже было маловато европейской изысканности, а тем паче — германской сдержанности. Однако здесь вполне уместна латинская поговорка: «Quod licet Jovi, non licetbovi», означающая «Что дозволено Юпитеру, то не дозволено быку».
Елисавет была отвергнута одним мановением ресниц Рейнгольда — довольно длинных и напоминающих стрелы. А вот на фрейлину Лопухину его серые глаза устремлялись с тем же страстным выражением, которое он читал в ее голубых очах…