Но она не осмелилась и слово сказать поперек, увидев, как лихорадочно горят щеки у императрицы. Ладно, разве трудно пройтись по дворцу до помещения курьеров? Долг прежде всего.
Она взяла письмо, присела перед государыней и выскользнула в коридор.
Елизавета отошла к алькову. Дверь, ведущую из своей спальни в комнату фрейлин, она оставила незапертой.
Почему? Почему оставила?
А, ну да. Девушка вернется и скажет, отправила ли посыльного. Елизавета объясняла это себе так же старательно, как только что оправдывалась перед фрейлиной.
Объясняла – но не верила ни единому своему слову.
Кровь застучала у нее в висках… дверь вдруг распахнулась. На пороге стоял Алексей Охотников.
Елизавета стиснула на груди кружево пеньюара. Она хотела изобразить возмущение, хотя бы вопросительно поднять брови, но только и могла, что закрыть глаза.
Зачем притворяться? Он все знает, все понимает – она чувствовала это, была убеждена в этом. Он знает, что императрица нарочно услала фрейлину прочь.
Но ведь девушка может вернуться в любую минуту. Что же он медлит?!
Она не сказала ни слова, только вздохнула нетерпеливо. В то же мгновение Алексей бросился к ней и с такой силой захлопнул ногой дверь опочивальни за своей спиной, что изящная золоченая щеколда упала сама собой.
Вернувшаяся фрейлина увидела, что дверь закрыта, и решила, что императрица уже легла и уснула.
Да, она легла, но всю ночь ни на миг не сомкнула глаз. А чуть забрезжил серенький рассвет, тихо–тихо приотворила окно, чтобы выпустить своего возлюбленного.
Он ловко спрыгнул и мягко приземлился на клумбу. Елизавета смотрела на него, слабо улыбалась губами, припухшими от поцелуев. Он стоял внизу, смотрел, смотрел… Ей вдруг почудилось, что рассвело, что засияло солнце. Нет, это сияла любовь в глазах Алексея.
— Иди, иди! – прошептала она, нетерпеливо поводя рукой, смертельно боясь, что чужой недобрый взгляд вдруг увидит его, замершего под окном императрицы, с растрепанными волосами, одетого кое‑как. Но Алексей стоял неподвижно, словно околдованный. Чудилось, лишь только выпустив ее из объятий, он тотчас перестал верить в то, что это и в самом деле было. Что это свершилось меж ними! Что он владел ею – той, кого боготворил уж давно, кому поклонялся лишь издали. И теперь она его… она жена его теперь!
Неужели это так?
За эту ночь Елизавета научилась читать в его глазах, в его сердце. Она поняла его сомнение, его страх. Наклонилась вперед и чуть слышно произнесла:
— Да. Да!
Он понял. Она подтверждала, что все слова, которые были сказаны нынче, все клятвы, которыми они обменялись, не просто звучали – эти слова и клятвы останутся для них святыми навеки.
Просияв мальчишеской, ошалело–счастливой улыбкой, он махнул рукой – и канул в заросли сирени.
Днем Елизавета нарочно пошла под свое окошко и сорвала несколько смятых левкоев. И до вечера не расставалась с ними. Эти цветы, смятые Алексеем, были залогом того, что он еще вернется к ней!
И, конечно, он вернулся.
* * *
Раньше Елизавета даже не подозревала, что огромный, просторный, пустынный Зимний дворец до такой степени перенаселен людьми. Эти посторонние люди откуда‑то постоянно возникали – в самые неподходящие минуты, стоило только увериться, что они вдвоем и можно кинуться друг к другу, прижаться, скользнуть губами по губам в торопливом поцелуе или хотя бы сплести пальцы в таком отчаянном порыве, что дрожь пронизывала тело. При звуке чужих шагов иногда успевали скрыться за портьерой, за выступом стены, за какой‑нибудь статуей… Иногда не успевали, и тогда случайный докучливый человек мог увидеть императрицу, которая со своим всегдашним отрешенным видом шла куда‑нибудь, а поодаль тянулся в почтительный фрунт некий кавалергард.
Им пока везло, их еще никто не застиг во время этих стремительных, мимолетных, упоительных и мучительных прикосновений. Однако этих кратких, поспешных ласк им было мало. Они писали друг другу, а поскольку преданных людей у них было мало (слуги Алексея отдали бы жизнь за своего господина, но во дворец им хода не было, а Елизавета вообще никому из своего окружения не могла довериться), то разлученные любовники оставляли эти пылкие послания, написанные нарочно измененным почерком, в условных почтовых ящиках: за картиной, в мраморном колчане мраморного лучника, в глубине драгоценной расписной вазы, в дупле дерева – в этом трогательном почтовом ящике, обычном для всех романтических, безнадежных влюбленных…
Потом Алексей снял дом на Сергиевской, и порою Елизавете удавалось выскользнуть из дворца под покровом темноты и приехать к нему на торопливое ночное свидание. Иной раз она даже брала извозчика, который видел перед собой только настороженную, замкнутую даму в черном и не мог, конечно, даже и предположить, кого и зачем везет. Однако убежать из дворца удавалось очень редко. И тогда Охотников пытался сам прорваться к ней.
Немыслимо, на какие ухищрения приходилось идти Алексею, чтобы проводить ночи со своей возлюбленной. Чтобы освободить ему путь, Елизавета удаляла фрейлин под какими‑то безумными предлогами. Они уж начали плечиками пожимать и многозначительно закатывать глазки по поводу того, что государыня вечерами чудит и то и дело норовит дать своим дамам одно поручение нелепее другого. Некоторые, самые ехидные, высказывали предположения, что императрица, заброшенная мужем, уклоняющаяся от балов, приемов, торжеств, не иначе как немного повредилась в уме. Ну и пусть бы ехидствовали ехидные! Беда в том, что другие придворные, более приметливые и менее легковерные, уже начали складывать два и два и получать четыре. Да еще садовники принялись недоумевать, отчего это клумбы под окнами императрицы, в Зимнем ли дворце, в Царском ли Селе, в Петергофе, непременно вытоптаны.
Поползли слушки, слухи, домыслы, предположения… Наконец кто‑то осмелился высказать свои мысли по этому поводу вслух. И скоро весь двор втихомолку обсуждал новость: у императрицы имеется фаворит, а попросту – любовник, и это не кто иной, как кавалергард, штаб–ротмистр Алексей Охотников.
Поскольку связь императора Александра с прекрасной Марией Нарышкиной уже перестала быть острой новостью, на вести о распутстве Елизаветы двор набросился с жадностью, как голодный на кусок пирога. Понадобилось самое малое время, чтобы, покочевав по закоулкам двора, невероятная новость дошла до ушей царской семьи.
Первым ее узнал великий князь Константин Павлович, брат императора Александра. Донес ему один из его приятелей, камергер Нарышкин. Это был верный лизоблюд, который, угождая прихотям своего господина (а Константин был весьма прихотлив!), предложил ему сначала сестру своей жены, а потом и жену. И Константин ими охотно попользовался. В оправдание его можно сказать одно: эти дамы не больно‑то и возражали! С другой стороны, возражать великому князю было себе дороже. У всех на слуху была история госпожи Арауж, вдовы банкира, редкостной красавицы, известной своей скромностью. Она решительно отказала Константину, но страшно поплатилась за это. Только взятка в двадцать тысяч рублей заставила сенатора Гурьева, главу следственной комиссии, признать, что госпожа Арауж умерла от эпилептического припадка, во время которого сломала себе руки и ноги, а вовсе не была зверски изнасилована и избита. Однако во дворце все знали истинное лицо, вернее, мерзкую рожу великого князя Константина.