— Привет ему!
— Обязательно передам.
— Вы знаете Бориса Михайловича? — еще больше удивился муж.
— Конечно! Он был моим научным руководителем. И Вере Семеновне — поклон. Она все такая же строгая?
— Уже нет, — пожала плечами Марина.
— Александр Борисович все еще собирает Сомова?
— Нет, теперь Гончарову.
— А вы служите или детей воспитываете?
— Я работаю в «Смене». И у нас сын — Борис.
— Даже так? — Исидор обернулся к недоуволенному сотруднику: — Геннадий Павлович, так вы счастливец?
— А как же… — растерялся Гена, прозревая, как Иоланта.
«А как же…» прозвучало так глупо и унизительно, что Ласская больно вцепилась мужу в локоть. До сих пор, вспоминая это дурацкое «а как же…», он чувствует, как кровь тяжело приливает к затылку и пульсирует, стучит в висках, словно повторяет по слогам: «И-ди-от!» Кто знает, не скажи он тогда «а как же…», может, Марина и не совершила бы то, что совершила. Есть слова, даже междометия, которые меняют жизнь. Но понимаешь это потом, позже. Так же и с Зоей вышло…
— Ерунда какая-то, Ниночка… — Скорятин взял в руки снимок с девушкой у снежной березы. — Невероятно, как много зависит от правильно сказанного и правильно понятого слова!
— Ого, третий звонок! В зал, в зал, товарищи! — скомандовал Исидор. — Держу пари, Софья Максимовна специально не докрутила фуэте, чтобы ободрить эту неумеху Чурилину. А вы, Геннадий Павлович, загляните-ка ко мне завтра. Днем я у Яковлева. Значит, вечерком. Потреплемся…
Когда после спектакля ехали домой в Перово, сначала нехорошо молчали. По вечерам машин в городе было мало, в основном такси, троллейбусы да автобусы, камер слежения еще не придумали, и Гена несся под сто километров на «шестерке», купленной по лимиту Союза журналистов в самом конце царствования Танкиста. Едва он выехал из Варшавского автоцентра, его тут же окружили кавказские пузаны в кепках-аэродромах: «Продай, кацо, тачку! Пятнадцать тысяч даю!» — «Нет!» — «Двадцать даю!» — «Я машинами не торгую!» — гордо ответил спецкор, выложивший за машину семь четыреста.
— Что с тобой сегодня? — наконец спросила Марина.
— А с тобой?
— Не люблю КДС. Аэропорт какой-то.
— Надо было взять бинокль.
— Батманской пора на пенсию.
— Это он?
— Кто?
— Исидор.
— Глупый вопрос.
— Нет, не глупый! Это мой предшественник?
— Что ты имеешь в виду?
— Первопроходчик?
— Не будь пошляком!
— А ты не ври!
— Я не вру. Да, это он. Тебе повезло.
— Мне? Повезло?!
— Конечно! Теперь тебя не уволят.
— Я теперь и сам не останусь.
— Почему же?
— Объяснить?
— Объясни!
— Может, сама поймешь?
— Нет, не пойму…
— Почему ты не сказала раньше? Почему делала из меня дурака?
— Дурака ты сам из себя сегодня сделал!
— Что-о?!
Он затормозил на полном ходу, оставив на асфальте длинный черный след от содранной резины. Остановился потому, что до жуткой отчетливости ему захотелось со всей скорости врезаться в фонарь или стену, а еще лучше — пробив узорный чугун, рухнуть с моста, похоронить в грязной холодной воде и себя, и Ласскую. Марина мотнулась в кресле, как кукла, чуть не ткнувшись лбом в «торпеду».
— Ненормальный!
— Нормальный. Я поеду ночевать к Ренату!
— Хоть на вокзал.
Чтобы успокоиться, он вышел из машины, поднял капот, проверил щупом уровень масла, хотя сразу после движения делать это бессмысленно. Закурил, не сразу попав кончиком сигареты в дрожащий лепесток огня. Рядом остановилась древняя «копейка», подмазанная шпатлевкой, как изуродованный покойник в морге. Из окна высунулся водитель — тогда еще сохранялось особое дорожное братство и взаимовыручка автомобильных горемык.
— Заглох?
— Мотор перегрелся, — соврал Гена. — Вентилятор не крутит.
— Значит, датчик полетел. А вроде машина-то новая?
— Года нет.
— Советское — значит лучшее. Стахановцы гребаные! Мою-то еще итальяшки собирали! — Он с нежностью погладил руль. — Всех переживет.
— Да уж…
— Теперь жди, пока остынет, — посоветовал, уезжая, доброхот. — А то движок заклинит.
Когда, остыв, Гена сел в машину, Марина сказала:
— Ну что ты взбесился? Что, собственно, произошло?
— Почему ты молчала? Я же тебе говорил: к нам пришел новый главный редактор Шабельский. Ша-бель-ский. Редкая довольно-таки фамилия. Не Иванов какой-нибудь. Почему не сказала? Почему прикидывалась?
— Выбирай слова! Что я должна была тебе сказать? Ах, Гена, твой новый главный — мой первый мужчина! Так, что ли?
— Не так.
— А как?
— Не знаю. Но сказать надо было хоть как-нибудь.
— Что? Он первый, а ты последний, да?
— Замолчи, сука!
— Ты еще ударь!
— Живи!
— Может, все-таки поедем? Мне надо домой, к ребенку. Кстати, ты обещал отвезти потом свою мать. Забыл? Она сидит с твоим сыном, пока мы по балетам ходим. Я с ней в квартире не останусь.
— Я ночую у Касимова.
— Хоть на помойке.
До дома они доехали, не проронив ни слова. Но когда вошли в лифт, Марина, засмеявшись, положила руки ему на плечи:
— Дурачок, я давно все забыла. Прошло целых пять лет!
Странно, но именно «пять лет» примирили его со случившимся. В молодости пять лет кажутся необозримым, космическим сроком. В армию на два года он уходил как в вечность, а вся вечность-то — две зимы и два лета. Гена подумал: смешно ревновать, беситься, если это случилось целых пять лет назад, в прошлой жизни. Как же глупа молодость! Потом понимаешь: большинство людей живет в прошлом, а в настоящем только едят, спят и сидят на унитазах. После Зои прошло двадцать пять лет, а он ничего не забыл. Ничего!
— Ты скажи ей об этом, Ниночка!
…В квартиру Гена поднимался, еще полный мстительных грез, оберегая обиду даже от резких движений, но в сердце уже затеплилась плаксивая сладость прощения. Мать, уложив Борьку, смотрела по телевизору «Голубой огонек»: кудлатая Пугачева пела про «старинные часы», а знатная колхозница, воин-афганец и космонавт Леонов слушали, млея. Из кухни пахло свежими щами. В маленькой комнатке спал, зажав в руке пластмассовый пистолет, будущий боец израильских сил самообороны.