— Надо было кого-нибудь им сдать, — сказал он.
В общем-то я всегда это понимал. Должен же был существовать лондонский конец операции, кто-то получал материалы, которые пересылали из Вашингтона Маклиш и Баннистер, и передавал их Олегу. Это был минимум того, что предполагал Департамент; самое малое, на что им не удалось бы закрыть глаза.
— Ага, — подхватил я, — и вы сдали им меня.
Грозные юнцы внезапно ушли, и покинутый пинбол осиротел, как обиженный пес, с которым перестали играть, бросая палку. Разговоры, струйки дыма, звяканье стаканов.
— Полагаю, ты стал заниматься этим до меня? — спросил я.
Он кивнул.
— У меня была ячейка, еще в Оксфорде. В студенческие годы.
Он и здесь не удержался от хвастливой нотки.
Я встал из-за стола. Вдруг захотелось поскорее уйти. Не то чтобы со злости, просто не терпелось поставить на всем этом точку.
— Ей-богу жаль, что тебе не удалось доконать меня этим известием.
На улице снова закружилась голова, и какой-то момент я думал, что упаду. Куэрелл махал рукой, подзывая такси; теперь, когда его попытка отыграться на мне обернулась против него, ему не терпелось поскорее улизнуть. Я взял его за руку; под рукавом невесомая плоть и тонкие кости, жалкое оружие.
— Это ты, — спросил я, — назвал меня той особе, которая пишет книгу… ту, что должна выставить меня на всеобщее обозрение?
Куэрелл недоуменно посмотрел на меня:
— Зачем мне это?
Подошло такси. Он шагнул вперед, пытаясь освободить руку, но я сжал ее еще крепче. Удивился собственной силе. Водитель с интересом смотрел на нас, двух бешено сцепившихся полупьяных старикашек.
— Тогда кто? — потребовал я.
Словно я не знал.
Он пожал плечами и молча ухмыльнулся, обнажив изъеденные желтые зубы. Я отпустил руку, шагнул назад, а он, нагнувшись, нырнул в такси и захлопнул дверцу. В отъезжавшем такси в заднее стекло на меня смотрело его бледное вытянутое лицо. Кажется, он смеялся.
Сейчас я вдруг подумал: а мои ли мои дети?
* * *
Только что имел весьма неприятный телефонный разговор с наглым молодым человеком из оценочной конторы. Возмутительные инсинуации. Он по существу употребил слово «фальшивка». Представляете? — я назвал себя. И клянусь, услышал сдавленный смех. Я потребовал немедленно вернуть картину. Я уже решил, кому ее завещать; не думаю, что возникнет необходимость менять решение.
* * *
Он взял трубку сам, после первого звонка. Ждал ли он моего звонка? Возможно, его предупредил Куэрелл; последняя подлая интрига перед тем как улететь на юг к солнышку и своей содержанке-малолетке. Я ужасно волновался и запинался как дурак. Спросил, могу ли я подъехать. После долгого молчания он сказал «да» и положил трубку. Я полчаса лазил по квартире в поисках «уэбли», наконец, издав радостный клич, нашел в глубине ящика письменного стола завернутым в старую рубашку, принадлежавшую, как рассеянно, с легким уколом совести подумал я, Патрику. Странное ощущение, когда взвешиваешь в руке оружие. Каким устаревшим оно кажется, будто домашнее приспособление, выставленное среди предметов быта эпохи королевы Виктории, громоздкое, увесистое, неопределенного назначения. Но нет, не неопределенного, определенно не неопределенного. Он не смазывался с конца войны, но, думаю, сработает. Всего два патрона — что стало с другими четырьмя? — но и этого более чем достаточно. Кобуру не мог найти и не знал, как нести — для кармана пистолет слишком велик, а когда сунул за ремень, он скользнул вниз по штанине и больно ударил по ноге. Странно, что не выстрелил. Так не пойдет, и без этого я перенес достаточно унижений. В конце концов снова обмотал пистолет рубашкой — в широкую розовую полоску с гладким белым воротничком — Пэтси любил такие, и сунул в хозяйственную сетку. Зонт, плащ, ключ. Только выйдя на улицу, увидел, что на ногах домашние туфли. Не важно.
Водитель такси оказался одним из надоедливых говорунов: погода, уличное движение, цветные, долбаные пешеходы. До чего же они непривлекательны, эти кормчие, коим предназначено переправлять нас через самые значительные водовороты нашей жизни. Я пытался отвлечься, представляя, какой поднимется вой в гнилой академической заводи по поводу моей посмертной статьи об эротической символике Пуссена в картине «Эхо и Нарцисс» — между прочим, интересно, почему художник решил изобразить Нарцисса без сосков? — которая скоро появится в смелом и в некотором роде непочтительном новом американском искусствоведческом журнале. Я люблю шокировать, даже теперь. Солнце спряталось за облака, и Холланд-Парк выглядел уныло, несмотря на его большие кремового цвета особняки и раскрашенные словно игрушки машины. Я с облегчением выбрался из такси, дав водителю шиллинг на чай; кисло взглянув на монету, он тихо выругался и, пуская вонючий дым, укатил. Я довольно ухмыльнулся; задеть за живое таксиста — одно из удовольствий жизни. На тротуаре мокрые пятна, пахнет дождем и гнилью. У входной двери вот-вот зацветет куст сирени. Я ждал, когда откроют дверь. Глядя на меня бусинками глаз, с ветки на ветку перепархивал прятавшийся в листве дрозд. Горничная — крошечная смуглая филиппинка с бесконечно скорбным выражением на лице произнесла что-то невразумительное и, пропуская меня, робко отступила в сторону. Мраморный пол, итальянский столик, большая медная ваза с нарциссами, выпуклое зеркало в позолоченной барочной раме. Я поймал взгляд горничной, с подозрением разглядывающей мою авоську, шлепанцы, похоронный зонт. Она снова заговорила, опять непонятно, и, указывая путь коричневой мышиной лапкой, повела в тихие покои дома. Когда я проходил мимо зеркала, в нем промелькнула чудовищная голова, тогда как остальная часть меня уменьшилась до размеров чего-то вроде пуповины.
Плохо освещенные комнаты, тусклые картины, великолепный турецкий ковер всех оттенков красного и желто-коричневого. Осторожно поскрипывали резиновые подошвы туфель Имельды. Мы вошли в восьмиугольную оранжерею, уставленную пальмами в бочках с угодливо склонившимися неправдоподобно зелеными листьями. С приглашающе покорной улыбкой девушка открыла выходящую в сад стеклянную дверь и отступила назад. Я шагнул наружу. Плотно уложенные в траве каменные плитки вели через газон к густо увитой темно-зеленым лавром беседке. Внезапно блеснуло солнце. В воздухе что-то мелькнуло. Мелькнуло вниз и исчезло. Я пошел по дорожке. Ветер, туча, падающая камнем птица. Ник ждал в бледном свете под лаврами. Не двигаясь, руки в карманах, смотрел на меня. Белая сорочка, черные брюки, не соответствующие наряду туфли. Рукава сорочки закатаны.
Вот оно: «Агония в саду».
— Привет, Виктор.
Как это я не подумал, с чего начать. Сказал:
— Как Сильвия?
Он ответил быстрым недобрым взглядом, будто я допустил бестактность.
— Она за городом. В такое время предпочитает жить там.
— Понятно. — Маленькая малиновка бесстрашно упала с веточки в траву у ноги Ника, схватила крупицу чего-то и бесшумно взлетела на ветку. Ник озяб. Уж не ради ли меня он облачился в элегантную шелковую сорочку, черные слаксы и туфли без шнурков (конечно, украшенные золотыми пряжками) и позирует на фоне всей этой зелени? Еще один актер, играющий свою роль не очень убедительно. — Знаешь, я умираю, — сказал я.