Мы разговаривали в верхней гостиной. Хетти, сидевшая выпрямившись в кресле у окна, в своем вдовьем трауре выглядела внушительно, подобно древнему идолу в алтаре храма. На ковре у ног краснел ромб позднего солнечного света. Она не мигая глядела на меня из-под спадающих прядей волос, напряженно пытаясь сосредоточиться. Безостановочно двигались пальцы, словно в руках у нее были вязальные спицы.
— Условия, — повторила она как некое иностранное слово.
— Да, — подтвердил я. — О нем будут заботиться. Так будет лучше. Я говорил с каноником Уэзерби, звонил в приют. Могу отвезти его сегодня.
Хетти удивленно раскрыла глаза:
— Сегодня?..
— Зачем откладывать? У тебя и без того много дел.
— Но…
— Кроме того, мне надо возвращаться в Лондон.
Она медленно повернула большую голову — я чуть ли не услышал, как скрипят шестерни, — и окинула невидящим взглядом холмы и вдали тонкую лиловатую полоску моря. На склонах холмов зеленели пятна можжевельника и вереска.
— Майра Бленкинсоп тоже так говорит, — мрачно произнесла Хетти.
— Что говорит Майра Бленкинсоп?
Она повернула голову и озадаченно посмотрела на меня, будто не могла припомнить, кто я.
— Она говорит то же самое, что и ты. Что бедного Фредди надо поместить в приют.
Мы долго сидели молча, не глядя друг на друга, погруженные в собственные раздумья. Интересно, что бывает, когда умираешь? По-моему, это медленное, не зависимое от тебя помутнение сознания, своего рода молчаливое опьянение, после которого уже не отрезвеешь. Действительно ли отец держал Хетти за руку и просил ее не беспокоиться, или же она придумала эту сцену? Как мы умираем? Хотелось бы знать. Быть подготовленным.
Ближе к вечеру я поручил Энди вывести «даймлер» — «епископскую машину», как называли ее даже в семье — из полуразвалившегося сарая позади дома, где большую часть года он, огромный, ухоженный, наизготове, как попавший в неволю дикий зверь, ждал своего времени в пропахшей грязью темноте, и только в редких значительных случаях его, чихающего и урчащего, выпускали наружу. Энди обращался с ним как с разумным существом, правил им деликатно, с осторожностью, сидя выпрямившись в струнку, держась за баранку и рычаг переключения передач, словно это председательский молоток и пистолет. Фредди, широко улыбаясь и радостно бормоча, возбужденно кружил по газону. Машина ассоциировалась у него с Рождеством, летними увеселительными прогулками и красочными церковными церемониалами, которые он страшно любил и которые, я думаю, считал специально устроенными для него. Хетти принесла чемодан с его вещами. Старый, облепленный со всех сторон выцветшими наклейками, свидетельствами странствий отца; Фредди с интересом трогал их пальцами, как будто это были прилипшие к коже лепестки редких заморских растений. Хетти надела черную соломенную шляпку и черные перчатки; взобравшись на заднее сиденье, потея и тяжело вздыхая, она принялась устраиваться как клушка в гнезде. Я пережил тяжелый момент, когда сел за баранку и пристроившийся рядом Фредди наклонился ко мне и ласково положил голову на плечо, прижавшись сухими как солома волосами к моей щеке. В ноздри ударил запах молока и печенья — Фредди сохранил младенческий запах, — и у меня дрогнули лежавшие на баранке руки. Но тут я увидел на газоне Энди Вильсона, со злорадством глядевшего на меня, и, отбрасывая жалость, решительно нажал на акселератор; огромная старая машина рванула по гравию. Видный в зеркальце дом стремительно уменьшался в размерах, игрушечными становились деревья, ватные клочья облаков и Энди Вильсон с поднятой, казалось, в издевательском благословении рукой.
День выдался ясный, с мерцающим в порывах ветра голубым маревом. Мы степенно продвигались берегом залива. Фредди с живым интересом разглядывал живописный пейзаж, то и дело дрожа от возбуждения, так что стучали друг о друга колени. Что ему виделось впереди? Я возвращался мыслями к ожидавшей его перспективе, каждый раз судорожно сжимаясь от них, как улитка от соли. Сидевшая позади Хетти тихо вздыхала и что-то бормотала про себя. Мне вдруг подумалось, что скоро, возможно, придется совершить очередное предательство, обставленное как необходимость, повторив этот путь уже с нею на переднем сиденье и ее вещами в багажнике. Передо мной предстало лицо отца с его добродушно-ироничной слабой улыбкой, потом, опечаленно отвернувшись, тихо исчезло.
Приют, как обманчиво гласило его название, оказался большим квадратным зданием темного кирпича, располагавшимся в удручающе, до стерильности, ухоженном саду в ответвляющемся от Мэлоун-роуд глухом тупике. Когда мы свернули в ворота, Фредди прильнул к ветровому стеклу, вглядываясь в суровый фасад, и мне показалось, что он впервые обеспокоенно задрожал. С вопросительной улыбкой на лице он обернулся ко мне.
— Ты теперь будешь здесь жить, Фредди, — сказал я. Издавая нечленораздельные звуки, он оживленно закивал головой. Нельзя было определить, насколько он понимал то, что ему говорилось. — Но только если тебе понравится, — смалодушничал я.
В вестибюле растрескавшаяся кафельная плитка, густой полумрак, большой цветочный горшок с высохшей геранью; здесь нас встретила то ли монахиня, то ли просто сестра в сером шерстяном форменном платье и замысловатом, вроде сетки пчеловода, головном уборе, плотно обрамлявшем маленькое остроносое, похожее на голову совенка личико. (С какой стати там была монахиня?.. Разве этим заведением заправляли католики? Наверняка нет; должно быть, снова выкидывает старые фокусы моя собственная память.) Фредди она очень не понравилась, и он стал упираться. Пришлось взять его за трясущуюся руку и потянуть за собой. Теперь и я разозлился. Я заметил, что со мной это бывает, когда приходится делать что-то неприятное. И особенно Фредди постоянно вызывал во мне вспышки злости. Еще в детстве, когда он по утрам ковылял рядом в детский сад мисс Молино, мной овладевала такая ярость, что к тому времени, когда мы приходили туда, я уже почти не замечал других ребят, восхищенно глазевших, как разозлившийся пасторский сынок тащит за шиворот в классную комнату своего слабоумного братца.
Сестра повела нас через прихожую, по темной лестнице, затем по зеленому коридору с окном в дальнем конце, через матовые стекла которого проникал из другого мира белый солнечный свет. Хетти и сестра, кажется, были знакомы — Хетти в свои лучшие годы состояла в бесчисленных наблюдательных советах подобных учреждений. Они шли впереди нас с Фредди, разговаривая о погоде: сестра — живая, энергичная, несколько высокомерная, и Хетти, ковылявшая в непривычных выходных туфлях, безразличная ко всему и в то же время охваченная отчаянием. В середине коридора мы остановились, и пока я учтиво ожидал, когда сестра, перебиравшая с важным видом большую связку ключей, отыщет нужный ключ, мое второе «я» рвалось к льющемуся в окно молочному свету, казалось, обещавшему спасение и свободу.
— А это, — провозгласила сестра, распахивая дверь грязно-кремового цвета, — это будет комната Фрэнки.
Металлическая койка со сложенным одеялом, примитивный стул; на пустой белой стене обрамленный дагерротип с изображением знатной особы с бакенбардами и в сюртуке. Я отметил проволочную сетку за окном, бакелитовый тазик и кувшин на умывальной подставке, металлические петли по каркасу койки, к которым можно прикрепить смирительные ремни. Держа чемодан в обнимку, Фредди, опасливо оглядываясь, шагнул внутрь. Я видел его затылок, хрупкую чистую шею, розовые уши и маленький завиток волос на макушке и от жалости закрыл глаза. Он был совершенно спокоен. Улыбаясь, оглянулся на меня через плечо, высунул и убрал язык — признак хорошего настроения. Чувствовал, что от него ждут чего-то важного. Позади горестно вздыхала Хетти.