— Мне бы следовало отдать честь, — заметил Ник Только теперь я заметил на плечах Слоупера майорские погоны.
— Прошу прощения, сэр, — сказал я, изображая, что отдаю честь. Он был моим старостой и в школе.
В гавани со свистом шлепнулся снаряд, взметнув огромный столб воды. На причале вздрогнули каменные плиты.
— Есть ли какая возможность выбраться сегодня, сэр, как по-вашему? — спросил Ник.
Слоупер прикусил губу и, опустив глаза, задумался.
— Осталась лишь одна старая посудина, — сказал он, — но никто ее не берет, потому что…
С депешей в руках подбежал солдат с живописно забинтованной головой.
— Депеша из Дувра, сэр. Приказано немедленно эвакуироваться.
— Да что вы говорите, Уоткинс? — Слоупер, нахмурившись, принялся читать депешу. — Ну и ну.
— Где нам найти это судно, сэр? — перебил его Ник.
Слоупер, продолжая читать, неопределенно махнул рукой.
Я приказал Хейгу ехать дальше.
— Неряха Слоупер — майор, — сказал я. — Никогда бы не подумал.
Корабль оказался рыболовецким траулером из Бретани. На носу вырисована гирлянда роз. Он вяло покачивался на швартовах; на борту ни души. Подошел отряд, который мы обогнали на холме. Солдаты потерянно стояли на пристани с вещевыми мешками у ног и грустно глядели в сторону Англии.
— Вот ты, Граймс, — позвал я одного. — Ты, случаем, не рыбак? — Это был коренастый кривоногий малый с красной физиономией и клочком светлых волос на темени. — Сможешь управлять этой штукой?
Он мог, и вскоре мы стали медленно выбираться из порта в открытое море. Посудину шатало из стороны в сторону, словно старую корову, бредущую по жидкой грязи. Граймс, весело насвистывая, стоял на кривых ногах у штурвала. Каждую минуту в воду падало два-три снаряда. Хейг, дрожа от страха, скорчился с сигаретой в кулаке на баке.
— Не унывай, Хейг, — подбодрил его я. — Ты же знаешь, с машиной надо было расстаться. — Мы сбросили «остин» в море. Убитый горем Хейг, не веря своим глазам, смотрел, как легковушка покатилась с мола, нырнула носом в маслянистую воду и, выпустив большой пузырь воздуха, затонула. — Ты бы не хотел, чтобы она досталась немцам, верно?
Он молча поглядел на меня как побитый пес и снова предался грустным размышлениям. Я боком пробрался вперед по забитому людьми проходу. Ник сидел на палубе спиной к планширю, опершись локтями о колени, сложив кисти рук, и, задумчиво прищурясь, смотрел в небо. В тридцати ярдах по левому борту с какой-то странной обыденностью шлепнулся снаряд.
— Я тут вычисляю, — сказал Ник. — С учетом плотности огня и расстояния, остающегося до выхода из зоны обстрела, я оцениваю наши шансы как два к одному.
Я сел рядом.
— Мне эти снаряды кажутся довольно смирными, — сказал я. — Думаешь, какой-нибудь из них может нас потопить?
Ник искоса поглядел на меня и засмеялся.
— Ну, принимая во внимание, что у нас в трюме, думаю, твое предположение недалеко от истины.
Интересно, почему море пахнет дегтем? Или это пахнут шлюпки, а мы думаем, что море? Жизнь полна загадок.
— А что там, в трюме?
Ник пожал плечами.
— Вообще-то четыре тонны взрывчатки. Это же рыболовецкое судно, оснащенное для подрывных работ. Разве ты не знал?
* * *
В последнее время у меня появился очень слабый общий тремор. Довольно странное и, как я с удивлением отметил, не такое уж неприятное ощущение. Острее всего я чувствую его по ночам в постели, когда не в силах уснуть, — подобие волнообразно наплывающих завихрений, кажется, возникающих где-то в нижней части груди, в области диафрагмы, и растекающихся до самых кончиков пальцев рук и холодеющих конечностей ног. В голову приходит сравнение с низковольтным электротоком, пропускаемым через сосуд с какой-то густой теплой багрянистой жидкостью. Возможно, это первый слабый признак болезни Паркинсона? Невеселый комизм такой возможности мне не грозит: природа консервативна, две крупные хвори, одновременно одолевающие один организм, выглядели бы по меньшей мере расточительством. Можно считать, что одного рака было бы достаточно. Но даже если это является предупреждением об одной из ныне модных болезней (бывает ли дрожание при болезни Альцгеймера?), я убежден, что дрожь эта возникла в момент нашего бегства из Булони, когда до меня дошло, что мы сидим на плавающей бомбе. Думаю, что камертон страха впервые зазвучал тогда, и лишь теперь вибрация стала ощутима моими несовершенными человеческими рецепторами. Вы считаете, что я придумываю? Глубинные процессы обязательно должны зайти очень далеко, прежде чем мы с нашими ничтожными способностями ощущать и распознавать их отметим. Я вспоминаю веселое удивление отца после первого сердечного приступа, ему уже было за шестьдесят, когда врачи объяснили, что его состояние явилось результатом повреждения желудочков сердца после перенесенного в детстве ревматизма. Так что вполне возможно, что беспокоящий меня теперь, в возрасте семидесяти двух лет, тремор — это проявление, спустя сорок семь лет, овладевшего мною страха, который я не мог показать в тот день в порту Булони, когда под ярким весенним солнцем шли домой, сопровождаемые визгом танковых снарядов и пронзительными криками чаек.
Между предыдущим и настоящим абзацами я надолго задумался. Размышлял над вопросом, над которым размышлял и ранее. Действительно ли бывают такие моменты озарения, или же лишь в силу того, что в нашей жизни маловато драматических событий, мы невольно придаем событиям прошлого значение, которого они не заслуживают? И все же не могу избавиться от убеждения, что в тот день произошло нечто такое, что изменило меня, как, говорят, меняют нас любовь, болезнь, большая утрата, смещая нас на одно-два важных деления, так что мы начинаем видеть мир в новой перспективе. Я усвоил страх, как приобретают знание. По существу это выглядело как внезапное неоспоримое откровение. Когда Ник весело сообщил мне о динамите в трюме, моим непосредственным ощущением было прежде всего сильное напряжение в груди; это, как я понял, наружу рвался смех. Если бы я рассмеялся, то, вероятно, очень скоро смех перешел бы в пронзительный вопль. Затем в сознании совершенно отчетливо промелькнула «Смерть Сенеки» вместе с рамой — английской, конца восемнадцатого века, в хорошем состоянии — кусок освещенной с северной стороны стены в квартире на Глостер-Террас, где она обычно висела, и даже стоявший под ней лакированный столик. Надо бы было думать о жене и сыне, отце и брате, судном дне и воскрешении мертвых, но я не думал; я думал: «Господи, прости меня за все то, что я любил по-настоящему». Вещи для меня всегда были важнее людей.
Этот бросающий в пот ужас, от которого писаешься, не похож, например, на тот приглушенный страх, который я испытываю ныне, когда размышляю о мучительной и безобразной смерти, ожидающей меня скорее раньше, чем позже. Своеобразной его чертой был элемент случайности. Я никогда не был азартным игроком, но представляю, что ты должен чувствовать, когда движущийся против часовой стрелки маленький деревянный шарик в конце со стуком, напоминающим забытые детские забавы, порождая мучительные ожидания, скачет по колесу рулетки, на красное деление, на черное, снова на красное, и все зависит от его прихоти: деньги, жемчужное ожерелье жены, образование детей, собственная вилла в горах, не говоря уже о еще одном домишке у моря, о котором никому не следует знать. Томительное, мучительное ожидание, чуть ли не сексуальное предвкушение: «сейчас?», «неужели сейчас?», «вот-вот?» — и все время это лихорадочное, парализующее ощущение, что все изменится — полностью, неузнаваемо, навсегда. Вот что значит подлинно, ужасно, торжествующе живым оказаться в ослепительной магниевой вспышке неописуемого ужаса.