Завтра. Боже, как я выдержу завтра?
* * *
Итак, я везде. Во всех газетах. Так, должно быть, чувствует себя наутро исполнитель главной роли после сокрушительного провала премьеры. Из приличия обошел несколько газетных киосков, хотя по мере того как росла кипа газет под мышкой, становилось все более неловко. Некоторые из стоявших за прилавком узнавали меня и презрительно кривили губы; лавочники все до одного реакционеры, я это заметил раньше. Правда, один малый украдкой грустно улыбнулся. Пакистанец. В какой компании мне отныне предстоит находиться! Отпетых каторжников. Совратителей малолетних. Общественных изгоев.
Подтвердилось: лишаюсь титула «королевский». Я не согласен. Удивительно, как сильно это меня задевает. Снова просто «доктор», если и это оставят; может, останется простое «мистер». По крайней мере не отобрали проездной билет на автобус и прачечное пособие (последнее, как представляется, с учетом того, что после шестидесяти пяти, как правило, нелады с мочевым пузырем).
Позвонил тот самый писатель, попросил о встрече. Какая наглость! Правда, вежливо, но ни капли смущения. Непринужденный, слегка шутливый тон даже с намеком чуть ли не на любовь: еще бы, я его счастливый билет к славе или по крайней мере к известности. Я попросил его сказать, кто же все-таки меня выдал. Просьба вызвала смех. Он сказал, что журналист скорее сядет за решетку, чем откроет источник информации. Как они любят кататься на этом своем излюбленном коньке. Надо было сказать ему: «Дорогой мой, я отсидел за решеткой без малого тридцать лет». Вместо этого я бросил трубку.
«Телеграф» откомандировал фотографа в Каррикдрем, место моего буржуазного происхождения. Дом больше не служит резиденцией епископа, а принадлежит, если верить, торговцу металлоломом. Охранявших дом деревьев нет — хозяину, должно быть, захотелось больше света, кирпичную кладку побелили. Испытываю соблазн порассуждать о переменах и потерях, но должен остерегаться, дабы не превратиться в старого сентиментального осла, если еще не стал таковым. Церковь Св. Николаса (Св. Николас! — никогда не увязывал ее с именем святого) была мрачным, унылым сооружением, чтобы его оживить, не помешало бы немного штукатурки и белой краски. Я вижу себя маленьким мальчиком, сидящим у эркера в гостиной, глядя на дождь, моросящий над полого спускающейся лужайкой, на различимые вдали свинцовые воды залива, слушая, как наверху, бормоча, словно сонное привидение, бесцельно бродит бедняга Фредди. Это Каррикдрем. Когда отец женился во второй раз с поразившей даже меня, шестилетнего, неподобающей поспешностью, я ожидал появления мачехи — они обвенчались в Лондоне — со смешанным чувством любопытства, обиды и страха, представляя, что увижу ведьму с иллюстрации Артура Ракхема, с лиловыми глазами и острыми как кинжалы ногтями. Когда же счастливая пара явилась в почему-то приличествующем случаю двухколесном экипаже, я, к своему удивлению и смутному разочарованию, обнаружил, что мачеха не отвечала моим ожиданиям. Это была большая толстозадая краснощекая веселая женщина с громким раскатистым смехом и могучими руками прачки. Поднимаясь по ступеням главного входа, она заметила в прихожей меня и, раскинув большие красные руки, вперевалку поспешила в мою сторону и, радостно бормоча, кинулась обнимать, неприятно тычась мокрым носом в шею. От нее пахло пудрой, мятными леденцами и женским потом. Выпустив меня из объятий, мачеха отошла назад, вытирая глаза тыльной стороной ладони, и бросила театрально-восторженный взгляд на отца. Я стоял насупившись, стараясь разобраться в обрушившихся на меня незнакомых ощущениях, среди них и смутное предчувствие того нежданного счастья, которое она принесет в обитель настоятеля церкви Св. Николаса. Отец, ломая руки и сконфуженно улыбаясь, старательно избегал моего взгляда. Никто не произнес ни слова, в то же время царило ощущение неутихающего шума, будто вызванная этим событием неожиданная радость сама по себе звучно ликовала. Потом на лестнице возник мой брат и, подобно Квазимодо, невнятно бормоча, боком заковылял вниз по ступенькам — нет-нет, я преувеличиваю, в действительности он был не так уж плох, — тем самым приводя всех в чувство. «А это, — смущенно воскликнул отец, — это Фредди!»
Каким тяжелым, должно быть, оказался этот день для мамы — я всегда думаю о ней именно так, поскольку родная мама ушла от нас слишком рано — и как хорошо она со всем этим справилась, обосновавшись в доме как большая добрая наседка. В тот первый день она крепко обняла бедного Фредди, слушая нечленораздельные звуки и сдавленное мычание, которые у него сходили за речь, и кивая головой, как будто прекрасно его понимала, и даже достала носовой платок и вытерла слюни с подбородка. Уверен, что отец заранее говорил ей о нем, но сомневаюсь, нашлись ли слова, которые могли бы подготовить ее к встрече с Фредди. Брат одарил ее своей самой широкой редкозубой улыбкой, крепко обхватил руками ее могучие бедра, зарывшись лицом в живот, словно тем самым приветствуя ее появление в доме. Скорее всего он думал, что из царства мертвых вернулась, переменившись, наша настоящая мама. Стоявший позади отец издал странный стонущий вздох, какой вырывается после того, когда наконец сваливается с плеч тяжелое непосильное бремя.
Ее звали Хермайони. Мы звали ее Хетти. Слава Богу, она не дожила до моего позора.
* * *
День третий. Жизнь продолжается. Анонимные телефонные звонки утихли. Они не начинались до вчерашнего утра, до того как сообщения появились в утренних газетах (а я еще думал, что в наши дни все узнают о новостях из телика!). Пришлось снять трубку; как только я вешал ее на место, проклятый аппарат, казалось, яростно подпрыгивая, тут же принимался пронзительно звенеть. Звонят мужчины, по большей части, судя по выражениям, отставные вояки, но было и несколько женщин, почтенные старые перечницы с ангельскими голосами и лексиконом портового грузчика. Оскорбления носят сугубо личный характер. Выходит, что именно я присвоил их пенсии. Поначалу я старался быть вежливым и даже вступал в разговоры с наименее буйными (один малый хотел знать, не встречался ли я с Берией — думаю, его интересовали любовные похождения этого грузина). Надо бы записать эти разговоры, они дали бы любопытную картину проявления национального характера в различных слоях английского общества. Правда, один звонок я встретил с удовольствием. Звонившая робко назвалась, в то же время давая понять, что мы знакомы. Она была права: я не разобрал ее фамилии, но запомнил голос. Снова подумал: из какой газеты? Спросил. Короткое молчание. «Я внештатная», — ответила она. Теперь понятно, почему я не отыскал ее следов во вчерашних отчетах о моей пресс-конференции («моей пресс-конференции»! — черт возьми, как здорово звучит). Ее фамилия Вандельер. Я поинтересовался, нет ли у нее ирландских корней — в Ирландии полно Вандельеров, — но она сказала «нет» и даже, кажется, была недовольна таким предположением. Сегодня, когда почти каждую неделю ИРА взрывает в городе бомбы, ирландцев не особенно любят. Забыл, как ее зовут. Софи? Сибил? Нет, что-то замысловатое и устарелое. Я попросил заглянуть ко мне во второй половине дня. Не знаю, о чем я думал. Потом, ожидая ее, терзался и обжег руку, пока готовил ленч (баранья отбивная, ломтики помидоров, листик салата; ничего спиртного — думал поговорить на свежую голову). Она пришла минута в минуту, закутанная в огромное старое пальто, словно с отцовского плеча (опять папочка). Темные, коротко подстриженные мягкие пушистые волосы, овальное, с острым подбородком личико и крошечные, похоже, озябшие руки. Изящный, редкий, весьма хладнокровный зверек. Жозефина Сонгстресс. Сколько ей? Около тридцати. Стоя посередине гостиной, странно, по-старушечьи, опершись маленькой ручкой о край лакированного японского столика, она внимательно оглядывала комнату, словно собираясь запечатлеть увиденное в памяти.