И последний штрих к портрету Иосифа, прежде чем положить в долгий ящик вместе с другими разбросанными по моей жизни накрепко забытыми типами. Когда он выходил из паба — он настоял на том, чтобы мы выходили по отдельности, — собачонка старика забежала вперед и стала по-собачьи радостно вертеться длинным туловищем у него в ногах, чтобы в награду получить ловкий пинок носком начищенного до блеска ботинка. Собачонка взвизгнула, не столько от боли, сколько от обиды, и, стуча когтями по полу, отскочила прочь, и, озадаченно и испуганно косясь и быстро-быстро облизываясь, уселась между ног хозяина. Иосиф вышел, на короткое время впустив мелькнувший в ногах, но на сей раз не получивший пинка солнечный луч, а старик со злой усмешкой исподлобья глянул на меня, и я на миг представил, что он обо мне думает: еще один из мелких, раздраженных, грубых людишек, способных пнуть собачонку, пролезть, расталкивая людей локтями, отпихивая их в сторону. И мне захотелось сказать ему: «Нет, нет, я не такой, как он!» — но потом подумалось: «А может, и я такой?» Ныне я тоже встречаю такой же адресованный мне взгляд, когда на улице меня узнаёт какой-нибудь ветеран «холодной войны» или самозваный патриот, хранитель «западных ценностей», и мысленно плюет мне в лицо.
Во всяком случае, так началась моя карьера действующего шпиона. Я вспоминал исполненные надежды слова Феликса Хартманна, что мы, отпрыски высших слоев, дадим Москве возможность собрать по кусочкам полную картинку английского истеблишмента. (Я не решился поинтересоваться, видел ли он когда-нибудь сюжеты этих картинок-головоломок, но мысленно рисовал бункер, полный коротко остриженных комиссаров, с серьезным видом изучающих сусальную, в пастельных тонах картинку с изображением увитого розами домика, журчащего ручейка и маленькой девочки в кудряшках, с корзинкой лютиков на пухленькой ручке с ямочкой на локотке: Англия, наша Англия!) Я стал принимать приглашения на обеды, которые раньше с содроганием отвергал, и видел себя обсуждающим акварели и цены на птицу с усатой, со странным взглядом, женой министра или слушающим, одурев от бренди и сигарного дыма, как краснорожий пэр Англии с моноклем в глазу, экспансивно жестикулируя, разглагольствует за столом о применявшихся евреями и масонами дьявольски умных способах проникновения во все уровни правительства — вплоть до того, что теперь они уже готовы к захвату власти и убийству короля. Я писал исчерпывающие отчеты об этих важных событиях — обнаруживая, между прочим, не замечавшиеся за мной повествовательные способности; некоторые из этих ранних трудов были несомненно колоритными, хотя, возможно, в них несколько сгущались краски, — и передавал Иосифу, который, хмуря брови и громко сопя, пробегал их глазами и затем совал во внутренний карман, украдкой оглядывал бар и с деланным спокойствием заводил разговор о погоде. Изредка я добывал сведения или сплетни, вызывавшие даже у Иосифа скупую улыбку. Что Москва в самом начале сочла верхом моей удачи, так это запись длинного и, на мой взгляд, нудного разговора на банкете в Троицын день с велеречивым постоянным секретарем министерства обороны, осанистым, гладко причесанным, с маленькими усиками, напоминавшим мне беспечных простофиль из комиксов о похождениях Бэтмена; с каждым часом он до смешного надирался все больше и больше — как в каком-нибудь фарсе мюзик-холла, у него то и дело выскакивала манишка — и опрометчиво просвещал меня во всех подробностях, до чего же не готовы к войне наши вооруженные силы, что наша военная промышленность служит посмешищем и что у правительства нет ни желания, ни средств сделать что-нибудь, чтобы исправить положение. Я видел, что Иосиф, сосредоточенно склонившийся над докладом за низким столиком в уголке заведения «Заяц и гончие», не может решить, ужасаться ли ему или радоваться значению для Европы вообще и для России в частности того, о чем он читал. Ему, казалось, было неизвестно то, что уже знал каждый мальчишка-газетчик в Англии: как скандально не подготовлены мы были к войне и каким бесхребетным было правительство.
Такая наивность со стороны Москвы и ее агентов вызывала у всех нас глубокую озабоченность; многое из того, что у агентов сходило за разведывательную информацию, было доступно всем. Вы что, раздраженно спрашивал я Феликса Хартманна, совсем не читаете газет и не слушаете десятичасовых известий на радио? «Чем целый день занимаются ваши люди в посольстве, если не считать публикации смехотворных коммюнике о промышленном производстве России да отказов в визах военным корреспондентам „Дейли экспресс“?» Хартманн усмехнулся, пожал плечами и, насвистывая сквозь зубы, поглядел на небо. Мы шли по замерзшему Серпентину. Был январь, стоял густой бело-лиловый морозный туман, утки неуклюже ковыляли по льду, сбитые с толку и недовольные необъяснимым отвердением своей водной стихии. После двухлетнего пребывания в стране Иосифа внезапно отзывали; я до сих пор помню капельки пота на мертвенно-бледном лбу в тот день, когда он сказал мне, что это наша последняя встреча. Мы попрощались, и в дверях «Кингз Хед» в Хайгейте — он обернулся и метнул в мою сторону умоляющий взгляд, как бы безмолвно задавая мне некий страшный невероятный вопрос.
— В настоящее время настроение в посольстве несколько… подавленное, — сказал мне тогда Хартманн.
После внезапного отъезда Иосифа я неоднократно звонил в посольство, но ничего не добился до того дня, когда объявился Хартманн, одетый, как всегда, в черное, в черной шляпе, низко надвинутой на лоб. Когда я спросил, что происходит, он лишь усмехнулся и, приложив палец к губам, вывел меня на улицу и повел в сторону парка. Там он остановился и, глубоко засунув руки в карманы длинного пальто, покачиваясь с носка на пятку, стал глядеть куда-то поверх водоема, покрытого отливающим сталью льдом.
— Москва замолчала, — сказал он. — Я посылаю сообщения по обычным каналам, но в ответ ничего. Чувствую себя, будто выбрался живым из катастрофы. Или будто жду, когда она произойдет. Очень необычное ощущение.
На берегу рядом с нами маленький мальчик под присмотром няньки в черных чулках бросал уткам хлебные крошки; ребенок заливался смехом, глядя, как птицы в погоне за ускользающим угощением, хлопая крыльями, беспомощно катятся по льду. Мы повернули и пошли дальше. По другую сторону озера, на Роттен-роу, дорожке для верховой езды, в облачках конского дыхания двигалась беспорядочная группа наездников. Мы молча дошли до мостика и остановились. За черными верхушками деревьев со всех сторон проглядывали очертания Лондона. Хартманн, отсутствующе улыбаясь, наклонил голову набок, будто прислушиваясь к тихому звуку, который ожидал услышать.
— Я возвращаюсь, — сказал он. — Мне приказано вернуться.
Мне показалось, что высоко в морозной дымке над верхушками деревьев и трубами на крышах в неярком серебристо-золотом сиянии на секунду мелькнула гигантская фигура. Я неслышно сглотнул.
— Послушай, старина, — сказал я, — разумно ли это, по-твоему? Говорят, там теперь совсем неподходящий климат. Там давно уже страшно холодно.
Он отвернулся и посмотрел в небо, как будто тоже почувствовал нависшее над ним знамение.
— A-а, все будет хорошо, — рассеянно заметил он. — Вызывают для личного доклада, только и всего.
Я кивнул. Странно, как одинаково предчувствуется и смешное, и страшное. Мы ступили на мостик.