— Ой, Виктор, — всплеснула она руками. — Как ты похудел!
Хетти была родом из богатой квакерской семьи, в юные годы жила в огромном каменном особняке на южном берегу Лоха, занималась благотворительностью, увлекалась рукоделием. Думаю, она была единственной из всех, кого я знал, за исключением бедняги Фредди, в ком не было ни капли зла (как могут существовать подобные ей в таком мире, как этот?). Если бы Хетти не была моей, пусть не родной, матерью и посему более или менее частью домашнего окружения, то наверняка стала бы предметом моего восхищения и обожания. Когда она вошла в нашу жизнь, я старался как можно больше ей нагрубить, но одолеть ее веселое дружелюбие оказалось мне не по силам. Она сразу покорила меня тем, что избавила нас от Нэнни Харгривс, грозной пресвитерианской хрычовки, которая после смерти матери со злой педантичностью властвовала над моей жизнью, изо дня в день пичкая касторкой и пугая нас с Фредди адскими ужасами, которые ждут грешников. Нэнни Харгривс не имела никакого представления о детских играх; Хетти же, напротив, очень любила детские шалости, и чем больше шума, тем лучше — наверно, ее родители-квакеры, когда она была маленькой, не одобряли такие богохульные вольности и она наверстывала упущенное. Бывало, рыча, словно медведь-гризли, побагровев от напряжения и тряся могучими грудями, она гонялась на четвереньках за нами с Фредди по гостиной. По вечерам перед сном она читала нам рассказы о миссионерах в далеких странах. В них фигурировали отважные девственницы и старцы, изредка мученики, кончающие жизнь в безлюдной пустыне или в котле у пляшущих вокруг готтентотов.
— Заходите, заходите, — пригласила она, смущенная, как я заметил, экзотической внешностью Ника. — Мэри готовит к вашему приезду ольстерское жаркое.
Отец освободился из объятий Фредди, и все мы разом протиснулись в переднюю. Энди Вильсон, беззлобно бормоча проклятия, плелся с чемоданами позади. Сын Энди, Мэтти, был, можно сказать, моей первой любовью. Он был моим ровесником. Черные вьющиеся волосы, голубые глаза, выносливый, как отец. Есть ли в детстве более незащищенная фигура, чаще всего попадающая под руку, нежели сын прислуги? Мэтти погиб, утонул, купаясь у колтонской плотины. Я не находил места от тоски, она сидела во мне много недель подобно большой печально нахохлившейся птице. Потом в один прекрасный день она просто улетела. Так мы познаем, что любовь, как и горе, имеет предел.
Ник, глядя на меня, укоризненно улыбнулся.
— Что ж ты не говорил, что у тебя есть брат? — сказал он.
К тому времени я осознал, какую ошибку совершил, взяв его с собой. Дом, в который возвращаешься, — это средоточие грусти, когда хочется плакать и в то же время стиснуть зубы от разочарования. Каким запущенным он выглядел. А этот запах! Затхлый, прогорклый, хорошо знакомый — ужасный. Мне было стыдно за все и стыдно за то, что я стыдился. Я не мог глядеть на своего неряшливо одетого отца и его растолстевшую жену и ежился, воображая, как рыжая Мэри, наша кухарка-католичка, швыряет на стол перед Ником тарелку с беконом и кровяной колбасой (а ест ли он свинину? — Господи, забыл спросить). Но больше всего я стыдился Фредди. В детстве я был не против, считал нормальным, что брат появившийся на свет после меня, должен быть дефективным. Он достался мне, чтобы было кем командовать, служил предметом придумываемых мною и только мне понятных игр, был послушным свидетелем моих озорных проделок. Я ставил на нем опыты, лишь бы посмотреть, как он будет реагировать. Поил его денатуратом — его рвало, клал ему в кашу дохлую ящерицу. Один раз толкнул его в заросли крапивы — он долго кричал от боли. Я думал, меня накажут, но отец лишь, покрутив головой, с глубокой грустью посмотрел на меня и опустил глаза, а Хетти, присев на траву, качала Фредди на руках и прикладывала листья щавеля к его покрасневшим рукам и распухшим кривым коленкам. В юности, увлекшись романтической литературой, я воображал его благородным дикарем и даже посвятил ему сонет с риторическими восклицаниями, прямо как у Вордсворта: «О ты! благородное дитя Природы, услышь меня!» В любую погоду брал его с собой бродить по холмам. Для него это было сущим мучением, ибо он с детства страшно боялся покидать дом. Теперь же я вдруг увидел Фредди глазами Ника — жалкое, нелепое, ущербное существо с высоким, как у меня, лбом и выступающей вперед верхней челюстью. Вспотев от стыда, я прошел через прихожую, боясь встретить любопытный насмешливый взгляд Ника. Облегченно вздохнул, только когда Фредди улизнул из дома в сад, чтобы вернуться к непонятным занятиям, прерванным нашим появлением.
За завтраком в столовой Хетти с отцом глядели на нас с каким-то почтительным любопытством, словно на пару бессмертных, присевших за их скромный стол в пути по каким-то своим важным олимпийским делам. Кухарка Мэри без конца сновала вокруг стола с тарелками на поднятом фартуке, дабы не обжечься, несла жареные почки, тосты, краснея и бросая из-под светлых, почти невидимых ресниц взгляды на Ника — на его руки, упавший на лоб локон. Отец рассуждал об угрозе войны. Он всегда остро ощущал весомость мира и исходящую от него опасность, представляя его как некое гигантское веретено, на острие которого, съежившись от страха и молитвенно сложив руки перед своенравным и грозно молчащим Богом, поместился человек.
— Что бы ни говорили о Чемберлене, — рассуждал отец, — но он помнит мировую войну, знает, чего она стоила.
Я глядел на колбасу, думая, каким безнадежным глупцом кажется мой отец.
— Лишь бы был мир, — вздохнула Хетти.
— О-о, а война обязательно будет, — спокойно произнес Ник, — вопреки умиротворителям. Между прочим, что это за блюдо?
— Фэдж, — еще гуще покраснев, выпалила Мэри и скрылась за дверью.
— Картофельная лепешка, — пояснил я сквозь зубы. — Местный деликатес.
Всего лишь два дня назад я запросто беседовал с королем.
— М-м, — произнес Ник, — вкусно!
Отец расстроенно захлопал глазами. На лысине поблескивал проникавший в освинцованные окна свет. Как у Троллопа, подумал я; как персонаж из романов Троллопа, один из второстепенных.
— Действительно ли в Лондоне считают, что будет война? — спросил он.
Ник, наклонив голову набок, задумчиво смотрел в тарелку. Это мгновение у меня до сих пор перед глазами: слабый луч октябрьского солнца на паркете, струйка пара из носика чайника, как-то тошнотворно поблескивающий джем в хрустальной вазочке, а отец с Хетти как испуганные дети ждут узнать, что думает Лондон.
— Война, разумеется, будет, — раздраженно подтвердил я. — Старики не раз позволяли ей разразиться.
Отец грустно кивнул.
— Да, — сказал он, — вы, должно быть, считаете, что наше поколение вас довольно здорово подвело.
— Но нам нужен мир! — негодующе, насколько позволял ее мягкий характер, воскликнула Хетти. — Мы не хотим, чтобы молодые снова уходили на войну и погибали… ни за что.
Я взглянул на Ника. Тот невозмутимо трудился над тарелкой; у него всегда был отменный аппетит.
— Вряд ли можно сказать, что фашизм — это ничто, — возразил я. Хетти смутилась почти до слез.