Однажды довелось случайно увидеть знаменитый шрам. Его укусил слепень, и он подвернул штанину брюк и немилосердно расчесывал место укуса. Рубец в палец толщиной, красовался полумесяцем, охватив почти всю икру ноги. Это был шрам, который он, вероятно, демонстрировал перед Катрине. Вечером того дня я взял свой нож и сделал надрез на руке, длинный и глубокий, кровь потекла сразу… Пусть не думает, что только он смелый, стойкий боец-храбрец…
— Что у тебя с рукой?
Мы вместе ремонтировали изгородь. Ночью лил дождь, поэтому пришлось сделать перерыв в уборке сена. Тучи заволокли все небо, но было тепло. Мы энергично стучали по дереву кузнечными молотками. Привезенные доски лежали штабелем, сильно пахли, казалось, будто от тепла смола вытопилась из плотного дерева, хотя солнце только изредка показывалось.
— Не девчонки ли тебя поцарапали? Ха-ха…
Он увидел ранку на моей руке, рассмеялся, но как-то неестественно. И я вдвойне рассердился на него за этот панибратский тон. На что он намекал? Намекал на связь с кем-то? Ревновал? Разговаривая так, он нисколько не походил на доброго крестьянина, которым я гордился. Нет. Это был мужчина в возрасте, пытающийся молодиться, вызывающий подозрения, совершающий все возможное для заманивания молоденьких девиц… Катрине! Я повторил про себя все ее слова, воспроизвел в памяти минуту за минутой, движение за движением в тот наш памятный вечер. Нет, она не может вести себя точно так с другими, как со мной! Не может! Я не верил. Однако… Последние два вечера он снова ходил к ней с ведром молока… Потом его темперамент, работает, точно сумасшедший. И когда он так говорит…
Я держал, а дядя Кристен бил. Мы взмокли от пота, не разговаривали. Подняли, наконец, старую изгородь, в нескольких местах она была гнилой. Для собственного успокоения я решил подвергнуть его испытанию:
— Ты играешь в покер, дядя Кристен?
Он как раз в этот момент орудовал ломом, крутил и вертел то в одну сторону, то в другую.
— Покер? Нет, к сожалению. Играл можно сказать немного, когда проходил военную службу, но давно это было…
Стало значительно легче, одной уликой меньше.
Из-под камня выполз навозный жук, поспешил в сторону, торопливо, но наугад, трогательный однако в своей панике; в надкрыльях поблескивало. Забываешь, что навозники могут летать, так редко видишь их летающими. Их много на горке, они снуют туда сюда между мелкими камнями и сосновыми иглами, зарываются глубоко в борозды пашни…
Дядя Кристен стоял наклонившись вперед и работал ломом, долбил землю, поворачивал и снова поворачивал. Он казался сейчас маленьким и коренастым, ботинки были облеплены комьями желто-коричневой глины; шагая, он всегда сгибал колени на манер крестьянина. Типичная походка, когда идешь по неровному полю, по невспаханной земле — решительно, энергично, но медленно для тех, кто это видит; походка работяги, старательного навозного жука — признак жизни, почти близкой к сути бытия. Дядя Кристин был трудолюбивым навозным жуком, энергичным, надежным… забыл только, что у него есть крылья… Утешительно было так думать.
Время приближалось к полудню. Мы работали уже несколько часов. Изгородь исправили. Солнце стояло в зените, настоящее пекло. Он выпрямился:
— Давай пойдем и окунемся!
— Окунемся?
— Да, в запруде.
— Хорошо, я не против…
Но, на самом деле, я ужасно испугался. Вот так сразу? А как быть с плавками, они ведь лежали в чемодане? Он, действительно, думал, что мы должны…
Мы работали на самом дальнем конце поля. Мельничная запруда находилась неподалеку, прямо на другой стороне, в пяти-десяти минутах ходьбы, не больше. У него тоже не было с собой плавок. Действительно, думал он…
— Окунемся быстро перед обедом.
Он очень оживился, взбодрился от собственного предложения, и мне ничего не оставалось делать, как показать себя мужчиной и следовать за ним.
Мы оставили инструменты и пошли. Он — впереди, а я боязливо за ним: спасенья нет.
Мельничная запруда блестела и сверкала, отражала полоски неба меж тенями под узкими берегами. Ни ветерка. Ни звука. Природа будто замерла. Ничто не мешало ему в осуществлении его замысла, ничто не могло защитить меня от панической неуверенности.
Мы стояли на зеленом пригорке и тяжело дышали после подъема. Он начал расстегивать рубашку, а дрозд с верхушки сосны равнодушно комментировал виденное. Я стоял, как столб, застыл в смущении. Запруда раскинулась перед нами большим зеркалом, будто бездонная. Здесь, конечно, очень глубоко. И течение… До строительства плотины была здесь, говорят, трясина, много людей и животных исчезло в ней. И еще многое рассказывали… Соблазнительная вода лежала угрожающе тихо.
— Ты, Петер, будь осторожней, когда ныряешь, понимаешь?
Он снял рубашку и положил на траву.
— Молодежь не думает о таком…
Он ответил как бы сам себе, сел и начал развязывать шнурки.
— Молодежь нынче не то, что мы. Свободна, не знает, что такое помехи, запреты…
И он посмотрел на меня, увидел, что я все еще стоял как зачарованный, не смея начать раздеваться, увидел, но не обратил внимания, потому что привлекало его нечто другое: он всматривался в ту сторону, где река расширялась и образовывала начало запруды, где в нескольких метрах отсюда, на другом берегу, виднелась маленькая зеленая полянка, окруженная деревьями и кустарниками, место, где загорала Катрине… Смотрел он действительно туда?
— Да, молодежь, — повторил он и с наслаждением вытянул на траве ноги, мускулистые мужские ноги. Запах пота. — У нас хорошая-хорошая молодежь. Создаем трудности там, где не надо мы, взрослые. У молодых надо учиться жить открыто, учиться честности и искренности…
Он снял ремень, начал расстегивать брюки. Я понял, что пока он стоял и раздевался, он как бы разговаривал с Катрине. Я дрожал от возмущения и гнева. Хотелось кричать, хотелось протестовать.
— Да, тебе Петер повезло, у тебя все еще впереди. Не упускай молодые годы. Когда станешь старым, будет поздно…
Он поднялся, брюки упали на землю. Рубец сиял белизной, как стальная бритва, выпирая из голени позади плотной икры. Рубец, которым он привлек Катрине. Рубец, на который я сам обратил ее внимание. Потом он снял трусы. Тело его тоже казалось на солнце белым-пребелым. Я старался не смотреть на него, сосредоточил внимание на пуговицах рубашки, слышал, как он прокричал:
— Ты скоро?
— Да. Секунду…
Я расстегнул для вида несколько пуговиц. Медленно стащил через голову рубашку. Солнце неумолимо жгло мои узкие плечи. Лицо покраснело, из носа потекло. Я сел на землю, чтобы снять кроссовки и тем самым оттянуть время.
— Вода не холодная!
Я осмелился снова взглянуть в его сторону. Он стоял по колено в воде. Здесь было отвесно глубоко. Он махал мне и что-то кричал. На белой груди четко вырисовывался волосатый треугольник, живот был белый и плечи белые, под мышками по-смешному коричневые пятна. Но то, на что я особенно обратил внимание, был его член, висевший между сильными, покрытыми волосами бедрами, темный, тяжелый, почти угрожающий: Что должен пережить человек, чтобы его половой член выглядел так победоносно? Умру лучше, чем покажу ему свой бледный стебелек, выставлю на обозрение свою пылкую мечтательность в противовес такому жизненному опыту. Его тело было по-молодому сильным и как бы порченым. И маленькие девичьи груди Катрине имели темные кружки от кормления. Они подходят. Хорошо подходят. Разве устоишь против такого союза?