Лабрюйер очень хорошо помнил все мелкие пакости, которые устраивал ему бывший жандарм, ныне — агент контрразведки, когда они нанялись в антрепризу господина Кокшарова и исполнили в оперетке роли двух Аяксов. И, хотя в серьезном деле Енисеев его не подвел, настоящим доверием к нему Лабрюйер не проникся. Была одна безумная ночь, когда они действовали слаженно, прикрывая друг дружку, была! А потом вернулись недоверие, раздражение, даже злость. Хотя раньше Лабрюйер мстительным себя не считал, но желание проучить Енисеева угнездилось в душе и не давало покоя.
Водка, стало быть, откладывалась до лучших времен. А вот пиво…
Кварталы высоких, в пять и шесть этажей, рижских домов, выходивших на главные улицы, были великолепны — один дом краше другого, лепнина не повторялась, угловые башенки — одна другой причудливее, и кафель в подъездах — как в сказочном дворце. Но внутри такого квартала стояли как попало деревянные дома, в лучшем случае двухэтажные, окруженные цветничками и грядками, и к ним лепились всевозможные сараи и конурки. Квартира, которую нанимал Лабрюйер, как раз глядела во двор, и весной он, открыв окно, наслаждался ароматом сирени. Возле кустов стоял врытый в землю стол, при нем скамейки. Днем там сидели с рукодельем бабки, присматривая за играющими малышами, вечером собирались мужчины.
На подступах к дому Лабрюйера окликнул Акментинь:
— Добрый вечер, господин Гроссмайстер! Мне сегодня привезли бидон баусского пива! Могу предложить кружку!
Акментинь, городской латыш, имевший небольшую мастерскую, где вместе со старшим сыном мастерил ключи, точил ножи и чинил всякий кухонный скарб, котлетные машинки и мороженицы, обратился к соседу по-немецки. И по-немецки же Лабрюйер ответил, что охотно посидит с ним во дворе за кружкой пива. Хотя слово «кружка» было скорее символическим.
Десятилитровый жестяной бидон с дивным напитком из баусской пивоварни господина Барскова желательно было опустошить за вечер — деревенское пиво, покинув бочку, долго не могло стоять, портилось к третьему дню, да и пены давало мало, а пена — одно из великих удовольствий застолья.
Погода позволяла провести остаток вечера во дворе, за деревянным столом. Жена Акментиня вынесла сковородку с жареной кровяной колбасой, которую Лабрюйер не слишком любил — она на девять десятых состояла из разваренной крупы; сосед Лемберг, также латыш, также городской в пятом, если не шестом поколении, владелец бакалейной лавочки, принес хвост балыка и жестяную коробку с рыбными консервами; вкусный кисло-сладкий хлеб и свежайшее масло к нему принес хозяин обувной мастерской еврей Гольшмит, который пристрастился к пиву с юных лет; пожилой чертежник Сергеев выложил на стол кусок копченого сала; наконец, два фунта сосисок-франкфуртеров купил для застолья сам Лабрюйер. Разговор за столом шел самый подходящий — о превосходстве баусского пива над всеми прочими, а малых пивоварен в Лифляндской и Курляндской губерниях хватало, каждая чем-то могла похвалиться.
Увлекшись, собутыльники не заметили, как на стол бесшумно прыгнул кот госпожи Сергеевой. Он нацелился на гирлянду франкфуртеров. Бить кота не хотели, чай, не чужой, и разом закричали, хлопая по столу:
— Шкиц!
— Брысь!
— Фурт! Фурт фун тейгехц!
Прогнав животное разом на трех языках, мужчины допили пиво и замолчали — когда в животе два литра баусского нектара, это нужно вдумчиво осознать, а потом, опережая приятелей, прошествовать в «маленький домик», на дверце которого вырезано неизменное сердечко.
Потом Лабрюйер поднялся к себе и, разложив постель, встал у окна.
Он сам не знал, как это получилось: может, слишком давно не пел, а петь он любил, пусть даже в четверть голоса и без единого слушателя. И память подсунула голосу то, что полагалось бы забыть.
— Льет жемчужный свет луна, в лагуну смотрят звезды, — пропел Лабрюйер. — Ночь дыханьем роз полна, мечтам любви верна…
Проклятая баркарола!
Он проклял этот маленький сентиментальный шедевр Оффенбаха еще тогда, на штранде, поняв, что в жизни не осталось любви. Ночь была полна ароматом знаменитого белого шиповника, а Валентина Селецкая полна мечтаний о богатом кавалере — пусть не женится, пусть хоть так… Да и любил ли он Селецкую? Может, померещилось?
Что-то было, душа летела, голос звенел… Но как прикажете называть сорокалетнего мужчину, который, нанюхавшись белого шиповника, вообразил себя гимназистом, влюбленным в актерку?
А она, актерка, уехала вместе с кокшаровской труппой, и даже проститься не удалось — да и какой смысл в прощаниях? Сейчас Валентиночка, наверно, в Москве, отдыхает перед новыми гастролями, освежает гардероб — актриса должна одеваться модно. Иначе не завлечь богатого поклонника. Такова унылая правда жизни — актриске нужен мужчина, чтобы оплачивать расходы, так было всегда, так будет всегда, а муж он или не муж — после тридцати актриска мало беспокоится… она ведь уже не годится в хозяйки дома и матери семейства, и сама это отлично сознает, они помрет от тоски на кухне или в детской…
— Женюсь, — вдруг сказал Лабрюйер. — Мало ли женщин, которые после своего тридцатилетия поумнели и ищут благоразумного брака? Мало ли их — умеющих вести хозяйство и желающих материнства, а не корзин с цветами на сцене? Решено — женюсь.
Глава вторая
Видно, на небесах его услышали, потому что утром, спеша в свое фотографическое заведение, Лабрюйер налетел на фрау Вальдорф.
Фрау была не дура. Она знала жильца довольно давно и не гнала его прочь, даже когда он превратился в унылого выпивоху. Платить-то он за квартирку платил, а остальное — не ее дело. Сейчас Лабрюйер дивно преобразился: его привезенные из Питера костюмы, и трость с дорогим набалдашником, и история с наследством, и расширение квартирки, и мудрое решение вложить деньги в фотографическое ателье, — все это делало бывшего полицейского инспектора завидным женихом. А жене его обещало приятное существование — необременительный труд и свежие впечатления. Что может быть для дамы лучше, как сидеть в заведении на Александровской, принимать клиентов, отвечать на телефонные звонки? Это же — идеальный образ жизни, именно такой, который требует всегда появляться в свежих и модных нарядах, с безупречной прической, знать всю рижскую аристократию в лицо.
Но заботилась фрау не о себе, а о сестрице супруга. Та безнадежно засиделась в девках. Приданое — великое дело, но когда к приданому прилагается тощая и длинноносая девица, с кислой физиономией и непомерным самомнением, женихи вокруг не роятся.
Так что фрау, уже совершившая в великом деле сватовства несколько роковых ошибок, не стала зазывать жильца на чашечку кофе со штруделем домашней выпечки. Она просто осведомилась, смогут ли ей в фотографическом ателье сделать хорошие карточки. Карточки понадобились для отправки в Америку дальним родственникам. Лабрюйер, естественно, пригласил туда квартирную хозяйку и даже галантно пообещал, что карточки ей ничего не будут стоить.
К тому же фрау Вальдорф знала, что жилец лет семь назад собирался жениться, и даже встречала в гостях у кого-то из дальних родственников его невесту, очень приятную, толковую и деловитую девицу по имени Юлиана. Когда Лабрюйер попал в неприятности и ушел из сыскной полиции, эта девица, служившая, кстати, гувернанткой в почтенном семействе, отказалась идти под венец — и, по мнению фрау, правильно сделала. То, что после этакого несчастья жилец не пытался найти другую жену и даже не приводил к себе особ легкомысленного поведения, для фрау Вальдорф служило хорошей рекомендацией. Теперь главное было — не терять времени…