Александр Свирский — один из величайших святых Севера. А может, и самый великий. В России он единственный, чьи останки сохранились в идеальном состоянии. Август Вагнер, командир отряда латышских стрелков, который в 1918 году «вскрывал мощи» святого, был настолько потрясен увиденным, что в секретном донесении писал об обнаруженной ими «восковой кукле». Останки вывезли в закрытый музей Военно-медицинской академии, где и спрятали, обозначив как «неидентифицированный экспонат». Когда Ленин умер и потребовалось забальзамировать тело вождя, советские ученые пытались разгадать тайну останков Александра Свирского. Однако тщетно — анализ ничего не дал. В очередном секретном донесении указали: «Естественная мумификация столь высокой степени современной науке неизвестна».
Во время этих «исследований» случилось загадочное происшествие. По ночам в лаборатории академии при останках Свирского дежурила молодая чекистка. Однажды женщина заметила устремленный на нее взгляд святого Александра. Подошла ближе… Да, святой смотрел на нее… Дежурная с силой закрыла ему глаза. Отвела руки… Глаза открылись…
— Ах ты, гад! — воскликнула она и залила глаза гипсом. — Не будешь теперь глазеть! — кричала женщина, когда утром ее обнаружили за шкафом, белую от ужаса.
О Свирском следует сказать еще несколько слов. Он начинал свое подвижничество на святом острове Валаам, где выдолбил себе в гранитной скале пещеру. Это второй человек — после библейского Авраама, — видевший на земле Святую Троицу. Ему было указано место (очень красивое, на берегу Рощихинского озера), где следует построить Троицкий монастырь.
«Позже, — читаем мы в житии Свирского, — он часто также видел Господа Бога, который касался распростертыми крыльями земли, точно ногами, потом исчез… и Матерь Божью, и Апостолов, и Антихриста». В монастыре больше всего любил заниматься рубкой дров. Когда однажды в кухне закончились дрова и эконом попросил игумена послать кого-нибудь из иноков — чтоб не предавались безделью, — Александр Свирский ответил: «Я и сам предаюсь безделью» — и пошел рубить дрова.
Его мощи исцеляли всякого рода безумцев и бесноватых, которые стекались в Александро-Свирский монастырь с разных концов России. После большевистской революции монастырь превратили в психиатрическую больницу с отделением для тяжелых алкоголиков. В 1999 году оно еще существовало. Полуобнаженная девушка выглянула из-за деревянного забора и стала что-то кричать мне, воздевая руки к небу и указывая куда-то. При нас один несчастный бежал. В ближайший магазин, пять верст. В магазине его и взяли. Мертвецки пьяным.
Александр Свирский умер 30 августа 1533 года. Его мощи вернулись в монастырь на берегу Рощихинского озера 28 июня 1998 года.
2 сентября
Бабье лето на Севере короткое — три-четыре дня. Мужики говорят — в самый раз, чтобы бабы вволю отдохнули.
Мое любимое время. Нет уже ни комаров, ни оводов, свет падает косо, не режет глаза, а играет — скорее подсвечивая мир за окном, чем освещая. В воздухе витают печаль и нити паутинки. Звенят мухи, воздух дрожит и замирает. В доме пахнет сушеными травами — аконитом, чертополохом, волчьим лыком, — а еще зрелой брагой. Осенние цветы — цинии, настурции, астры и георгины — угасают в саду. Желтая трава, красный щавель у забора (эх, пора копать картошку!). Опадает рябина. Время от времени с неба доносится журавлиный крик, невольно задираешь голову. Глядя на журавлиный клин, я порой завидую птицам. В лесу россыпи волнушек и груздей.
3 сентября
Захожу в библиотеку в Великой Губе, а там Ольга Егоровна слезами каталог поливает. На вопрос, что случилось, всхлипывает и толкует про какую-то школу в Беслане, про голых детей, про начало штурма. Егоровне невдомек, что я никак не пойму, о чем речь.
— Это не люди, не люди, не люди! — заливаясь слезами, повторяет она.
Наконец из ее рыданий вылавливаю информацию: первого сентября (я был тогда в Космозере, где нет ни телевидения, ни прессы, ни радио), то есть в первый день учебного года, чеченские террористы захватили одну из школ в Северной Осетии, согнали учителей, родителей и детей в спортзал, заминировали здание и засели в окнах со снайперскими винтовками, стреляя во все, что движется.
— Представляешь, эти бедняжки сидят там без одежды и еды уже третьи сутки, — Ольга снова заливается слезами, — я от телевизора не могу оторваться, так страшно!
Просто удивительно, что Ольга Егоровна в результате не родила раньше срока. Вопрос: кто тут больший террор устраивает — несчастные чеченцы, у которых напрочь снесло башку, или тележурналисты? Ведь террористы, угрожая смертью нескольким сотням заложников, держат в страхе полтора десятка (ну хорошо, несколько десятков) тысяч людей, непосредственно связанных с происходящим, а вот телевидение, демонстрируя все это в прямом эфире, терроризирует миллионы зрителей, приковывая тех к экранам — словно под дулом автомата! Так кто на самом деле сеет страх? Кто распространяет панику? И кому за это полагается пуля в лоб, а кому — гонорар?
Я уже давно не смотрю телевизор и благодаря этому живу словно бы на другой планете, чем те, кто питает свои мозги кашей СМИ. Пожалуй, на Кейп-Коде я впервые ощутил: нет ничего общего между миром, познаваемым непосредственно, и миром, переживаемым посредством телевидения. Я жил там в деревянном доме на берегу Атлантики, без телевизора. Американцы тогда — как и теперь — воевали в Персидском заливе, президентом тоже был Буш — отец нынешнего. Проведя несколько недель наедине с жирными чайками Восточного побережья, грохотом океана и безмолвными ландшафтами Эдварда Хоппера, я поехал в Бостон — навестить друзей, и мне показалось, будто я попал в салон компьютерных игр. Все поглощены военной операцией на экране — «Бурей в пустыне».
Так сложилось, что несколько месяцев спустя я сам оказался на фронте — в Абхазии. Причем отнюдь не в роли корреспондента. И там невольно стал свидетелем забав пьяной грузинской солдатни на сухумском пляже — стрельбы по обезьянкам и людям, группового изнасилования женщины на глазах у мужа, сдирания с него скальпа (в награду «герою» — бутылка шампанского). Однажды вечером в санатории, который служил оперативным штабом, я краем глаза увидел по телевизору репортаж с этого сухумского пляжа — и вдруг представил своих бостонских друзей: вот они сидят, развалившись, перед телевизором, с банкой «гинесса» в руке, хрустят фисташками и спорят — имеет CNN право показывать окровавленные гениталии изнасилованной девушки без ее согласия или нет?
— А лицо?
— Почему бы и нет? — словно бы слышу я голос Майка, приятеля Сьюзен Зонтаг
[84]
. — Камера, мои дорогие, — все равно что паспорт, она позволяет пересекать границы, закрытые для прочих смертных. Человек с камерой — «чистое видение», как в дан-йоге, — надеюсь, вы понимаете, о чем я. Объектив, как следует из самого слова, объективен…
— Я бы не хотела, чтобы меня видели в такой ситуации, — прерывает его Нэнси, — это хуже порнографии. Те, кто трахается перед камерой, делают это добровольно и за деньги. А тот, кто умирает на глазах у зрителя, обычно не осознает, что за ним наблюдают. Я уж не говорю про гонорар. Деньги за искаженные болью лица, за оторванные конечности, окровавленные кишки и обезумевшие от ужаса глаза получают люди, которые все это показывают. Устраивают из смерти шоу! А ведь смерть более интимна, чем секс. Так почему же никто не спрашивает у умирающего разрешения нарушить интимность его кончины?