– Отлично. Пожалуй, я примусь за дело прямо сейчас, – сказал я, пододвинул стул к столу, затем достал чернильницу и перья для предстоявшей работы. – Верже? – осведомился я, выбирая сорт бумаги.
– Да, предпочтительно, – ответил Холмс. – Я вас оставлю. Тьерс сейчас принесет вам чаю.
– Благодарю вас, сэр, – сказал я, готовясь приступить к работе.
– Да, Гатри, – промолвил Холмс уже в дверях, – по дороге сюда вы случайно не заметили за собой слежки?
Я покачал головой:
– Дождь лил как из ведра. Я думал только о том, чтобы не вымокнуть до нитки.
Его вопрос меня обеспокоил, словно он указывал на то, что я допустил промах.
– Что ж, ладно, – вздохнул Холмс и закрыл за собой дверь.
В течение следующего часа я усердно строчил, переписывая заметки, сделанные патроном, и пытаясь сортировать их, что оказалось отнюдь не просто: язык френологии не всегда доступен пониманию профана. Кроме того, я старался удостовериться, что верно истолковал наблюдения Холмса; на его почерк, и без того неровный, не лучшим образом повлияла нехватка времени, и это только осложняло мою работу. Вдобавок к неразборчивому почерку мне приходилось биться над отсылками, которыми пестрел текст. «Было бы куда проще, – думал я, – будь у меня под рукой одна из тех таблиц, на которые часто ссылался патрон в своих записях».
Когда Тьерс наконец принес чай, я сделал примерно половину работы. Тут из ванной донеслось пение Холмса.
– Что, пристрастился к Беллини? – вслух заметил я, ибо Холмс представлял собственную версию хора друидов из первого акта «Нормы», наслаждаясь тем местом, где говорится, что город цезарей должен пасть.
– Всяко лучше, чем немцы, – пожал плечами Тьерс. – Или Россини.
Я усмехнулся, кивнул и понимающе произнес:
– «La Calunnia»
[11]
.
Холмс почти четыре месяца бился над знаменитой арией из «Севильского цирюльника», прежде чем переключился на Беллини.
– Хотите чего-нибудь посущественнее чая и тостов, мистер Гатри, или этого будет достаточно? – приветливо улыбнувшись, спросил Тьерс.
Мне оставалось лишь поблагодарить его за заботу, после чего он заметил:
– Не знаю, как вам, а мне кажется, что у мистера Холмса хлопот невпроворот. Такое ощущение, что его нарочно заваливают делами, знаете ли.
Я кивнул:
– Да. Мне тоже так кажется. Для чего? С какой целью?
– Ах, если б мы знали, то и гадать бы не пришлось, не так ли? – сказал Тьерс, собираясь уходить.
– Вероятно, – ответил я и налил себе чаю.
Не успел я покончить с копированием записей Холмса, как дверь снова распахнулась и в комнату вошел Эдмунд Саттон. Он был одет как мелкий правительственный чиновник или старший клерк из крупной конторы, а выглядел на добрый десяток лет старше. Самой убедительной деталью его костюма были сидевшие на переносице очки без оправы, из-за которых казалось, будто у него очень близко поставлены глаза. Он прилизал волосы, смазав их макассаром
[12]
, и приклеил над верхней губой похожие на гусеницу усики. Для пущего эффекта он слегка сутулился. Я едва мог представить этого человека в образе Макбета.
– Доброе утро, Гатри, – поздоровался он, подсаживаясь к камину.
– Доброе утро, Саттон, – ответил я. – Насколько я понимаю, отправляетесь следить за сэром Камероном?
– Похоже на то. В этом наряде я буду совсем незаметен, как вы считаете?
– Безусловно. Хватит и одного взгляда, чтобы сразу уразуметь, что́ вы собой представляете, – заметил я, складывая бумаги в аккуратную стопку.
– Материалы по френологии? – спросил он, словно только что догадавшись об этом.
– Да. Эти бумаги надо срочно вернуть. Холмс хотел, чтобы я перед этим переписал его заметки. – Я взял свою чашку и увидел, что она почти пуста. – Не попросить ли Тьерса принести еще чаю?
– Лично я пас, – сказал Саттон. – С утра выпил уже три чашки. – Он помолчал, а потом произнес: – Что вы об этом думаете?
– О чем? – спросил я, собирая бумаги для отправки сэру Мармиону.
– О френологии, – пояснил Саттон, складывая пальцы в щепоть, точь-в-точь как Холмс.
– Я очень мало в этом понимаю, – осторожно ответил я.
– Могу сказать про себя то же самое, – возразил Саттон. – Однако я не уверен, что человеческий характер поддается объяснению так просто, как полагает френология. – С этими словами он воззрился на меня, задрав подбородок и разглядывая свой нос. – Если о натуре человека во всей ее совокупности можно судить по черепу, то почему об этом догадались только теперь?
– Возможно, вы правы, – сказал я, желая побеседовать с ним на эту тему. – Но что, если никому не было до этого дела?
– А сейчас есть? – возразил Саттон. – Беда в том, что я актер. Наука не слишком увлекает меня. Как актер, я знаю, что во всякой роли содержится больше, чем лежит на поверхности. Самые значительные персонажи великих пьес настолько многогранны, что с легкостью поддаются различным интерпретациям, не утрачивая при этом связи с замыслом драматурга. Там много потаенного, трансформированного памятью и обстоятельствами. Так неужели же в реальности все проще? Неужели все, что происходит с человеком, раз и навсегда предопределено строением его черепа и не подлежит изменениям? Однако френология утверждает, что это именно так. – Он помолчал. – Или мне это только кажется.
Возникло ощущение, что меня втягивают в давний спор между Саттоном и Холмсом.
– Мне понятны ваши опасения, – уклончиво заметил я. – Если бы я лучше разбирался в науке, у меня нашелся бы для вас ответ.
Саттон усмехнулся:
– Ни та ни другая сторона вас не убедила, верно?
– Верно. Однако нельзя отрицать, что сэр Мармион провел огромную работу с душевнобольными. Его достижения выше всяких похвал. Это нельзя рассматривать как простую случайность.
Я положил руку на только что упакованный мною сверток с бумагами:
– Он добился впечатляющих результатов в той области, которая считалась недоступной для исследований. Возможно, он не решил задачу целиком, но сумел объяснить некоторые сложные проблемы.
– Гм, – произнес Саттон и встал. – Что ж, мне пора. Поезд сэра Камерона скоро прибудет. Я вернусь и представлю свой отчет еще до того, как вы уедете на встречу с бароном фон Шаттенбергом.
Измененной походкой, вытянув шею и вышагивая словно аист, он направился к двери.
– Может, захватить зонтик? – спросил он.
– Захватите. Когда я шел сюда, дождь лил как из ведра, – сообщил я, подавив желание зааплодировать его артистическим манерам.