Однако подлинная власть оказалась в руках Фазеля и его друзей. Новую эру они открыли «чисткой»: шестеро сторонников прежнего режима были казнены, двое из них были главными священниками Тебриза, боровшимися с «сыновьями Адама», а также шейх Фазлолах Нури. Последнего обвинили в том, что он дал добро на резню, последовавшую за прошлогодним государственным переворотом, то есть в соучастии в убийстве. Шиитская верхушка ратифицировала смертный приговор. Этот приговор имел еще и символическое значение: Нури взял на себя ответственность закрепить декретом, что конституция являлась ересью. 31 июля 1909 года он был публично повешен на площади Топхане. Перед смертью он якобы прошептал: «Я не реакционер!», а затем добавил, обращаясь к своим сторонникам в толпе, что конституция противоречит установлениям религии и последнее слово будет за религией. Этим чистка ограничилась.
Главной же задачей новых руководителей страны было восстановление парламента из руин и проведение выборов депутатов. 15 ноября юный шах торжественно открыл Второй Меджлис. Вот что он сказал:
«Во имя Бога, дающего свободу, и при тайном покровительстве Его Святейшества имама Времени консультативная Национальная Ассамблея открыта. Ко всеобщей радости и при благоприятных обстоятельствах.
Прогресс в интеллектуальной области и эволюция в умах сделали неизбежными изменения. Не обошлось и без суровых испытаний, однако Персия пережила на протяжении веков множество кризисов, и сегодня настал час исполнения желаний ее народа. Мы рады констатировать, что новое прогрессивное правительство пользуется поддержкой народа и возвращает стране спокойствие и доверие.
Чтобы осуществить необходимые реформы, правительство и парламент должны в качестве первоочередной задачи рассматривать реорганизацию государства, и в частности его финансовой системы, согласно нормам цивилизованных стран.
Мы обращаемся к Богу с просьбой направлять шаги народных представителей и обеспечить Персии честь, независимость и счастье».
Б Этот день в Тегеране веселью не было конца: жители высыпали на улицы, пели, читали стихи, в которых все рифмовалось с «конституцией», «демократией», «свободой», шла бойкая торговля вином и сладостями, десятки газет, прекратившие было после государственного переворота свое существование, отметили знаменательное событие специальными номерами.
С наступлением темноты город осветился огнями праздничного фейерверка. В садах Бахаристана были установлены скамьи. На почетной трибуне разместились дипломатический корпус, члены нового правительства, депутаты, религиозные деятели, представители торговых корпораций. В качестве друга Баскервиля я был приглашен в первые ряды, мое сиденье находилось прямо за сиденьем Фазеля. Разрывы салюта чередовались один за другим, поминутно озарялось небо, запрокидывались головы, лица освещались детскими улыбками. С улиц доносились одни и те же крики, это неутомимые «сыновья Адама» скандировали лозунги.
Что-то — то ли какой-то звук, то ли чей-то крик — заставило меня вздрогнуть: я вспомнил о Говарде! Вот уж кто поистине заслужил участвовать в таком празднике! В тот же миг Фазель, словно почувствовав что-то, обернулся:
— Да ты, я смотрю, загрустил.
— Вовсе нет! Моей всегдашней мечтой было услышать, как славит свободу земля Востока. Только вот воспоминания…
— Отрешись от них, развеселись. Пользуйся последними минутами радости!
Эти странные слова Фазеля окончательно лишили меня желания радоваться. Что он имел в виду? Продолжение ли боя, начатого семь месяцев назад в Тебризе? Были ли у него причины для нового беспокойства? Я решил безотлагательно навестить его, чтобы получить объяснение. Но в конце концов отказался от этого намерения и целый год избегал с ним встреч.
Почему? Думаю, потому, что после страшного испытания, которое мне выпало пережить, я пересмотрел в целом свое отношение к участию в боях. Влекомый на Восток рукописью, имел ли я право до такой степени втягиваться в битву, которая была для меня чужой? И прежде всего я задавал себе вопрос: по какому праву посоветовал я Говарду ехать в Персию? Для Фазеля и его друзей Баскервиль был мучеником за идею, для меня — другом, павшим на чужбине за чужое дело, другом, чьи родители однажды непременно поинтересуются у меня в самых учтивых выражениях, зачем я совратил с пути их дитя.
Значит, все мои угрызения так или иначе были связаны с Говардом? Правильнее было бы сказать: все дело было в заботе о благопристойности. Не уверен, верное ли это слово, когда пытаешься выразить, что после победы твоих друзей у тебя самого нет ни малейшего желания расхаживать этаким гоголем и выслушивать в свой адрес слова восхищения. Роль моя в защите Тебриза была случайной и носила маргинальный характер. Но у меня был друг, мой земляк, и намерение прикрываться воспоминаниями о нем ради почета и привилегий мне претило.
Если уж совсем начистоту, я испытывал сильнейшую потребность спрятаться, заставить забыть о себе и не посещать больше политиков, дипломатов и различные клубы. Единственным человеком, с которым я виделся каждый день с неизменным удовольствием, была Ширин. Я уговорил ее поселиться в одной из многочисленных семейных резиденций, на холмах Зарганды, за пределами столицы. Сам же снял домик поблизости, но лишь для приличия, поскольку и дни, и ночи мы проводили вместе.
В эту зиму нам случалось по целым неделям не покидать ее просторной спальни, снабженной великолепной медной жаровней. Мы читали Хайяма, другие книги, часами курили кальян, пили огненное ширазское вино, а порой и шампанское, грызли кирманские орешки, лакомились исфаханской нугой.
Моя принцесса умела быть и светской львицей, и маленькой шалуньей одновременно. В нас жила ежесекундная нежность друг к другу.
С наступлением первого тепла Зарганда оживала. Иностранцы и зажиточные персы проводили в величественных резиденциях посреди роскошной природы долгие месяцы праздности и неги. Не секрет, что для большинства дипломатов только близость к этому раю делала сносной серую тегеранскую скуку. Зимой же Зарганда обычно пустела. Там оставались лишь садовники, сторожа да редкие местные жители. Нам с Ширин позарез требовалось подобное уединение.
С апреля, увы, все начиналось снова! Повсюду сновали ротозеи, гуляющие. Ширин приходилось то и дело устраивать чаепития для подруг, вопрошающе взирающих на нее. Мне приходилось спешно прятаться. Время зимней спячки безвозвратно миновало, мне пора было покинуть наше гнездышко.
Когда я объявил об этом Ширин, она погрустнела, но смиренно перенесла мысль о разлуке.
— А я думала, ты счастлив.
— На мою долю выпало редкое счастье, я хочу оставить его таким, как оно есть, нетронутым, чтобы потом опять к нему вернуться. Я гляжу на тебя с удивлением и любовью и все никак не могу наглядеться. Не хочу, чтобы заполонившая все толпа изменила мой взгляд на тебя. Я ухожу летом, чтобы вернуться зимой.
— Летом, зимой, ты уходишь, возвращаешься и думаешь, что распоряжаешься временами года, своей жизнью, моей. Разве Хайям ничему тебя не научил? «Как вдруг небо похищает у тебя самый миг, который необходим, чтобы успеть облизать губы».