— Значит ли это, что мне следует дожидаться старости, чтобы выразить то, что меня волнует?
— День, когда ты сможешь выразить все, что тебя волнует, так далек, что успеют состариться потомки твоих потомков. Мы живем в эпоху молчания и страха, и тебе надобно иметь два лица. Одно для толпы, другое для себя и Предвечного. Хочешь сохранить глаза, уши и язык, забудь, что они у тебя есть.
Кади вдруг резко умолк, но не так, как бывает, когда один собеседник ждет, что скажет другой, а когда и себе, и другим приказывают хранить молчание. Вперив взгляд в пол, Омар ждал, давая кади возможность подобрать нужные слова.
Испустив глубокий вздох, Абу-Тахер отослал своих людей. Как только за ними закрылась дверь, он направился к той части дивана, что была завешана коврами, откинул полог, достал ларец из резного дерева, вынул из него книгу и торжественно преподнес ее Омару, не удержавшись от отеческой улыбки.
Это была та самая книга, которую я, Бенжамен О. Лесаж, буду однажды держать в руках. Переплет из толстой кожи со вставками из павлиньих хвостов для крепости. Обрез и головка неровные, рваные. Обложка шершавая на ощупь. Думаю, она всегда была такой.
Хайям открыл ее той незабываемой летней ночью, и его взору предстали двести пятьдесят шесть девственно-белых страниц. В ней еще не было ни стихов, ни миниатюр, ни комментариев на полях.
Чтобы скрыть охватившее его волнение, Абу-Тахер небрежно пояснил:
— Это китайский кагез, лучшая бумага, производимая в Самарканде. Ее изготовил по моему заказу один еврей из квартала Матюрид. Причем по древнему рецепту, из древесины белой шелковицы. Пощупай, словно шелк. — И, прежде чем продолжить, прочистил горло. — Был у меня брат, на десять лет старше меня. Когда он умер, ему было столько же, сколько тебе. Его четвертовали за стихотворение, которое не понравилось тогдашнему правителю Балха. Обвинили в ереси, не знаю, были ли на то основания. Но я затаил на брата обиду: как можно жертвовать жизнью ради стихотворения, едва ли длиннее рубаи. — Голос кади задрожал, стал звонче, было слышно, как тяжело он дышит. — Храни эту книгу. Всякий раз, как в твоей голове родится стих и приблизится к твоим устам, готовясь вылететь, безжалостно затолкай его обратно и запиши на этих страницах, которые никому не показывай. И помни об Абу-Тахере.
Мог ли этот кади из кади знать, что своим подарком дал жизнь одной из самых загадочных тайн в истории литературы? И что пройдет восемь столетий, прежде чем мир откроет для себя поэзию Омара Хайяма, «Рубайят» станет почитаться как одно из самобытнейших сочинений на земле, а поразительная судьба рукописи из Самарканда превратится во всеобщее достояние?
III
Эту ночь Омар провел без сна в деревянном флигеле — бельведере, стоящем на пригорке посреди огромного сада Абу-Тахера. На низком столике перед ним лежали калам
[11]
и чернильница. Книга была открыта на первой странице. Рядом стояла погасшая лампа.
На заре прекрасная, как видение, рабыня принесла ему поднос с дольками дыни, новую одежду и шелковую ткань из Зандана для тюрбана.
— Мой господин ждет тебя после утренней молитвы.
Когда он вошел в диван, тот был уже полон: истцы, просители, придворные, посетители всякого рода и среди них студент со шрамом, явившийся за новостями. Стоило Омару переступить порог, как кади уже приветствовал его, призывая и других последовать его примеру.
— Добро пожаловать имаму
[12]
Омару Хайяму, человеку, с которым никто не сравнится в знании обряда, завещанного нам Пророком, несравненному, непререкаемому авторитету в вопросах веры.
Посетители один за другим поднимались со своих мест, кланялись и приветствовали его почтительными словами. Омар исподтишка наблюдал за Рассеченным, чье лицо расплылось в неком подобии улыбки, тогда как на самом деле его душило возмущение. Абу-Тахер пригласил Омара занять место по правую руку от себя, заставив прочих подвинуться, после чего заговорил:
— С нашим выдающимся гостем случилась неприятная история. Вчера вечером он, ученый, почитаемый в Хорасане, Фарсе и Мазандаране, желанный гость любого из городов, любого из правителей, подвергся нападению на улицах Самарканда!
Поднялся шум, раздались возмущенные возгласы, кади выждал некоторое время, а затем жестом успокоил собравшихся:
— Мало того, на базаре чуть было не разгорелся бунт. И это накануне приезда нашего глубокочтимого Насер-хана, Светила Царства, которого мы уже сегодня ожидаем из Бухары, если на то будет воля Господа! Не мыслю себе, что было бы, не разгони мы толпу. Говорю вам, многие головы полетели бы с плеч!
Он сделал паузу, чтобы перевести дух, усилить впечатление от сказанного и дать страху поселиться в сердцах собравшихся.
— К счастью, один из моих давних учеников, здесь присутствующий, узнал нашего выдающегося гостя и предупредил меня. — Он указал на Рассеченного и попросил того встать. — Как ты узнал имама Омара?
В ответ послышалось нечто невразумительное.
— Громче! Наш дядюшка в летах не слышит тебя! — громогласно повелел кади, указав на белобородого старца слева от себя.
— Нашего выдающегося гостя я узнал по его красноречию, — с трудом выдавил из себя Рассеченный, — ну я и поинтересовался, кто он, прежде чем вести его к кади.
— Ты хорошо поступил. Если бы вспыхнул бунт, пролилась бы кровь. Пойди сядь рядом с гостем, ты это заслужил.
Пока Рассеченный с лживо-покорным видом шел по залу, Абу-Тахер шепнул Омару:
— Пусть он и не станет твоим другом, зато теперь не сможет прилюдно нападай на тебя. — И громко, на весь зал, вопросил: — Могу ли я надеяться, что, несмотря на все, что он перенес, Омар-ходжа не будет думать о Самарканде дурно?
— То, что произошло вчера вечером, уже забыто. Вспоминая об этом городе, я буду видеть совсем иной его образ, образ одного замечательного человека. Я говорю не об Абу-Тахере. Лучшая похвала, которой может удостоиться кади, это похвала не его достоинствам, а прямоте тех, за кого он в ответе. Так вот, в день моего приезда лошак мой с трудом одолел последнюю возвышенность, за которой уже виднелись Кишские ворота, и только я слез с него, как ко мне подошел незнакомец.
«Добро пожаловать в наш город, — проговорил он. — Есть ли у тебя здесь родные, друзья?»
Я отрицательно помотал головой и поостерегся останавливаться, боясь, что он окажется разбойником, попрошайкой или просто навязчивым человеком. Но он снова заговорил:
«Пусть моя назойливость не пугает тебя, благородный человек. Мой хозяин приказал мне встречать здесь любого, кто въедет в город, чтобы предложить ему гостеприимство».
Человек этот, судя по всему, был скромного достатка, но одет опрятно и не лишен хороших манер. Я последовал за ним. Вскоре он открыл массивную дверь, я переступил порог и оказался в коридоре со сводчатым потолком, который вел во двор караван-сарая с колодцем посередине. Двор был заполнен вьючными животными и занятыми своими делами людьми. По всему его периметру шло двухэтажное строение с комнатами для постояльцев. Человек сказал: