— Вот на этой.
— Покажите мне, как это делается.
— Но мы же все уничтожили.
— Прошу вас.
Авксентий взглянул на брата, явно ожидая разрешения. Тот кивнул.
— Начинаете с того, что печатаете буквы. В задней части устройство собирает их отливки. Каждая строка составляется из отдельных отливок, между которыми находятся отливки с пробелами. Когда строка закончена, она целиком отливается из смеси расплавленного свинца и олова. Так получается заготовка. Затем эти заготовки складываются вот на этом поддоне, пока у вас не будет готова вся страница текста. После этого стальная страница покрывается краской, а сверху по ней прокатывается бумага — и текст отпечатан. Но, как мы уже говорили, мы расплавили все набранные страницы. Не осталось ничего.
Лев обошел станок кругом, следя за механическим процессом, от набора отливок букв до составления страниц, а потом спросил:
— После нажатия на клавиши отливки букв собираются вот на этой плите с ячейками?
— Да.
— Полных строчек текста не осталось, вы их уничтожили. Но здесь есть незаконченная строка.
И Лев показал на неполную строчку, составленную из отливок букв.
— Ваш отец собрал строку лишь наполовину.
Сыновья заглянули в машину. Лев был прав.
— Я хочу отпечатать эти слова.
Старший сын застучал по клавише пробела.
— Если мы добавим пробелы до конца строки, она заполнится, и тогда можно будет отлить заготовку.
Отдельные отливки пробелов присоединились к незаконченной строке, пока ячейки на плите не оказались заполненными до конца. Плунжер выдавил в отливку расплавленный свинец, и оттуда выпала узкая прямоугольная заготовка — последние слова, которые набрал перед смертью Сурен Москвин.
Заготовка лежала на боку, и буквы не были видны. Лев спросил:
— Она горячая?
— Нет.
Лев поднял заготовку строки и положил ее на поддон. Смазав поверхность краской, он накрыл ее сверху листом бумаги и надавил.
Тот же день
Сидя за кухонным столом, Лев рассматривал листок бумаги. От документа, который стоил жизни Сурену Москвину, осталось всего три слова.
«…Эйхе
[7]
под пытками…»
Он вновь и вновь перечитывал их, будучи не в силах отвести от них взгляд. Вырванные из контекста, они тем не менее заворожили его. Наконец чары рассеялись. Он тряхнул головой, отодвинул листок в сторону и взял в руки портфель, лежащий на столе. Внутри лежали два засекреченных дела. Чтобы получить к ним доступ, ему понадобилось специальное разрешение. В отношении первой папки с материалами на Сурена Москвина никаких трудностей не возникло. А вот второе запрошенное им личное дело принадлежало Роберту Эйхе.
Развязав тесемки первой папки, он ощутил всю тяжесть прошлого погибшего человека — уж очень много в ней оказалось страниц. Оказывается, Москвин был сотрудником государственной безопасности — чекистом, как и сам Лев, причем прослужил в органах намного дольше его. В папке лежал и список тех, на кого Москвин донес за время своей карьеры:
Нестор Юровский, сосед. Расстрелян.
Розалия Рейзнер, знакомая. 10 лет лагерей.
Яков Блок, директор магазина. 5 лет лагерей.
Карл Урицкий, охранник. 10 лет лагерей.
Девятнадцать лет службы, две страницы доносов, почти сотня фамилий — и всего одна родственница.
Иона Радек, двоюродная сестра. Расстреляна.
Лев сразу же понял, в чем тут дело. Даты доносов казались беспорядочными: иногда их было несколько в течение пары недель, а потом вдруг следовал перерыв в несколько месяцев. Но для опытного глаза они отнюдь не выглядели хаотичными: в них присутствовали строгий расчет и система. Донос на двоюродную сестру почти наверняка был тщательно спланирован. Москвин должен был создать впечатление, будто его преданность государству не заканчивается на семье. И вот для того, чтобы список людей, на которых он донес, вызывал заслуженное доверие, ему пришлось пожертвовать родственницей: так он избежал обвинений в том, что выдает только тех, кто не связан с ним кровными узами. Москвин преуспел в науке выживания. Так почему же он совершил самоубийство?
Лев принялся проверять даты и места, где трудился Москвин, и озадаченно откинулся на спинку стула. Оказывается, они были не просто коллегами: семь лет назад оба работали на Лубянке, хотя пути их никогда не пересекались — во всяком случае, Лев не мог припомнить, чтобы встречал этого человека. Сам он был следователем, производил аресты и следил за подозреваемыми. Москвин же служил охранником, перевозил арестованных и принимал участие в их задержании. Лев прилагал все силы к тому, чтобы как можно реже бывать в камерах для допросов в подвале, словно доски пола защищали его от того, что день за днем творилось внизу. Если самоубийство Москвина было вызвано чувством вины, что же именно послужило толчком для столь отчаянного поступка? Лев закрыл первую папку и взялся за вторую.
Личное дело Роберта Эйхе было толще и тяжелее, а на первой странице красовался штамп «Совершенно секретно». Страницы его были прошиты суровой ниткой, словно содержали нечто опасное, чему нельзя было позволить вырваться на свободу. Лев развязал тесемки. Имя показалось ему знакомым. Быстро просматривая страницы, он обратил внимание на то, что Эйхе был членом партии с 1905 года — то есть вступил в нее еще до революции, в те времена, когда членство в партии означало ссылку или казнь. Прошлое его выглядело безупречным: бывший кандидат в члены Политбюро. Тем не менее он был арестован 29 апреля 1938 года, несмотря на его заслуги. Совершенно очевидно, что этот человек не был предателем. Но Эйхе признался: в деле лежал протокол допроса, в котором он подробно описывал свою антисоветскую деятельность. Льву самому пришлось составить заранее множество подобных признаний, так что он легко распознал канцелярские обороты и руку агента — своего рода шаблон, в который арестованный вписывал лишь свое имя и мелкие, незначительные подробности. Лев перевернул несколько страниц, не читая, и наткнулся на заявление о собственной невиновности, сделанное Эйхе во время пребывания в заключении. В отличие от признания, оно было написано живым человеческим языком — полное отчаяния и славословий в адрес партии, заверений в своей любви к государству и робких намеков на несправедливость ареста. Затаив дыхание, Лев стал читать его:
…не в силах вынести пытки, которым подвергли меня Ушаков и Николаев — особенно первый, который знал о том, что мои сломанные ребра еще не зажили и причиняют мне сильную боль, — я был вынужден оговорить себя и остальных.