– Хорошо тебе говорить! – всхлипывала приближающаяся к девяноста годам старуха. – Сколько мне осталось. До смерти, что ли, терпеть?
После этих слов до Веры начинало доходить, что они с бабкой говорят на разных языках и существуют в разных пространственно-временных координатах.
– Почему «до смерти»? Ты что, завтра умирать собралась?
– А когда? – Кире Павловне явно не терпелось прояснить этот вопрос.
– Тебе что отец говорил? – исподволь интересовалась Вера, боясь выдать Вильского.
– Ниче! – Кира Павловна переходила в полную боевую готовность. – Даже не спросил: «Можно, мама, ЭТА тут поживет?» Взял и привез: смотри теперь, любуйся. Срам один.
– А ты сиди у себя в комнате и не подглядывай.
– Это я-то подглядываю? – ахала Кира Павловна и совсем уж собиралась отлучить от дома «предательницу Верку», но потом спохватывалась, вспоминала, что на ветреную Нютьку надежды немного, и, поджав губы, со страдальческой интонацией изрекала: – Ну, спасибо тебе, внученька. И за доброе слово, и за внимание. Был бы жив Коля, – поминала она покойного мужа, – ты бы так со мной не разговаривала. А теперь чего ж? Можно! Давайте!
– Хватит мудрить! – не выдерживала Вера и выкладывала карты: – у НЕЕ идет ремонт. Скоро закончится. Отец сказал, как только положат ламинат, ОНА переедет. Потерпи два-три дня.
– Гнездо, значит, вьют. Ясно…
Похоже, мысль о скором освобождении от присутствия врага Киру Павловну уже не волновала. Гораздо важнее для нее была новость, что во вражеском лагере полным ходом идет строительство, а это значит, что в скором времени непутевый Женька заживет своей жизнью и останется она, почти девяностолетняя бабка, без присмотра, без догляда, никому не нужная, ни для кого не важная.
– И что будет? – спрашивала Кира Павловна у Веры изменившимся голосом.
– А чего ты хотела?
– Доживи до моих лет, узнаешь, – хорохорилась бабка, но чувствовалось, что ее смелость улетучивается на глазах.
– Ты хотела жить одна? – строго спрашивала Вера.
– Хотела, – нехотя признавалась Кира Павловна.
– Вот и будешь, – холодно обещала ей внучка, утомленная долгим разбирательством.
– А чего ты меня пугаешь?
– Я тебя не пугаю, – спокойно объясняла ей Вера. – Ты же все время говорила: «Хочу жить одна». Вот и живи.
– Вот и буду! – пыталась топнуть ногой Кира Павловна, но высохшая ножка не доставала до пола и безвольно стукалась пяткой о кровать. – А то я одна не жила.
«Не сможет она одна», – жаловался Евгений Николаевич Марте и, точно рядовой, уходил в увольнение из материнского дома раз в неделю, с субботы на воскресенье. «Но другие же живут», – убеждала его знойная Марта, быстро переходившая к решительным действиям, как только за Вильским захлопывалась входная дверь и он оказывался в прихожей. «Я так соскучилась, так соскучилась», – горячо шептала она ему и подталкивала к спальне. «Подожди», – останавливал ее Евгений Николаевич и, усевшись на банкетку, нарочито медленно развязывал шнурки. «Ты что, совсем меня не хочешь? – надувалась Марта и стягивала губы в сердечко. – Совсем-совсем?» «Ну что ты, Машка, – обнимал ее Вильский. – Очень хочу». «Очень?» – строго переспрашивала его Марта Петровна. «Очень-очень», – фыркал в рыжие усы Евгений Николаевич и шумно вдыхал запах волос любимой женщины, пытаясь отогнать назойливое видение.
Он словно чувствовал на себе взгляд матери. Но это не был взгляд царицы, властительницы мира, какой хотелось казаться Кире Павловне, это был взгляд затравленного, напуганного зверька, который ненавидит хозяина и больше всего на свете боится остаться без него.
В сознании Вильского всплывал образ матери, сидевшей на кровати в линялой ночной рубашонке, из-под которой торчали отекшие в коленях высохшие ножки, пытающиеся дотянуться до стоптанных тапочек. По сравнению с собой прежней Кира Павловна уменьшилась почти вдвое. Поредели пушистые волосы. Теперь сквозь них отчетливо проглядывала розовая, как у плохо оперившегося птенца, кожа. Даже глаза, и те, казалось Евгению Николаевичу, утратили былую яркость и из ярко-голубых превратились в две серые полупрозрачные пуговицы.
– О чем ты думаешь? – пытала Вильского Марта и целовала в чисто выбритый подбородок.
– О тебе, – легко врал Евгений Николаевич и в порыве нежности сжимал ее до хруста. Она и правда обладала уникальной женской энергией, равной по силе той, что развеивает над головой облака и в конце зимы заставляет траву пробиваться на обочинах. Буквально минута, и образ матери утрачивал свою четкость, превращаясь в неявное воспоминание о «прошлом». Именно так Вильский называл недельные перерывы между встречами с Мартой. И точно так же он называл все, что предшествовало появлению в его жизни этой бойкой рыжеволосой женщины со скуластым лицом. И хотя настоящее измерялось скудными днями, а не вереницей лет, на вес оно оказывалось гораздо весомее, чем легко отбрасываемое прочь прошлое. Настоящее было подлинным. И «последним». Это Евгений Николаевич знал точно.
Каждое воскресное утро, счастливый и преисполненный этого настоящего, заезжал он за Верой, чтобы отвезти ее на другой конец города к разобиженной бабке. Ровно на середине пути, на подъезде к мосту, соединявшему два берега, на которых раскинулись левая и правая часть города, Вильский выходил из машины и, опершись о заграждение, молча курил, внимательно вглядываясь в водную гладь.
Следом за отцом из машины выходила Вера, вставала рядом и смотрела в том же направлении, не произнося ни одного слова.
– Как же я хочу жить дома! – не поворачивая головы к дочери, произносил Евгений Николаевич и доставал очередную сигарету, забывая, что не докурил предыдущую.
– Там? – Вера кивком указывала на берег, где жила Кира Павловна, и втайне надеялась, что отцовская фраза свидетельствует об угасании интереса к ненавистной Марте.
– Нет, – усмехаясь, качал головой Вильский и показывал на другой берег, отчего Вера замыкалась в себе и, сгорбившись, словно от сильного ветра, уходила в машину, уговаривая себя с уважением относиться к отцовским чувствам.
Она по-прежнему ревновала его, как будто за спиной не было долгих лет разлуки, долгожданного примирения, собственной самостоятельной жизни. Да чего там только не было! Но почему-то Вере было мучительно больно делить отца с самоуверенной и примитивной, как она считала, теткой, выигравшей, в отличие от ее матери, в лотерею.
Точно так же думала и сама Марта, подталкивавшая Вильского к решению о переезде.
– Ну что ты, котенок?! Прям как не родной! Так и будем встречаться, как пионеры, когда мама отпустит? Мне уж и Люля говорит: «Не слушай никого, мама. Идите с дядей Женей и расписывайтесь. Хватит людей смешить. Не маленькие».
– А ты? – автоматически спрашивал Евгений Николаевич, пытаясь уйти от необходимости что-либо объяснять Марте.
– А что я? – Марта Петровна разом превращалась в обиженную девочку. – Говорю, нам Кира Павловна не велит. Да, моя? Не велит мамка?