Ее боялись все, старались пробегать мимо, не встречаясь взглядом, потому что казалось, будто выцветшие водянистые глаза фрау Шульце могли читать мысли, не высказанные вслух. А тогда и недолго загреметь в ближайшее отделение гестапо, где фрау Шульце считалась своим человеком и захаживала запросто, как к себе домой.
По ночам, после сирены воздушной тревоги, когда со всех этажей, толкаясь, бежали вниз люди, волоча хнычущих детей и чемоданы с самыми необходимыми вещами, и исчезали в пасти ближайшей станции метро, где глубоко под землей и даже на рельсах отсиживались до отбоя, дом пустел и одна лишь фрау Шульце, как часовой, стуча железными подковами на подошвах мужских ботинок, медленно обходила двор, проверяя, не заметно ли хоть единой полоски света из-за плотно зашторенных окон, на которых особенно четко белели бумажные кресты. Потом она совершала такой же обход снаружи, по пустынным улицам, и, убедившись, что на вверенном ей участке соблюдается установленный порядок и ни одна продажная душа не посылает вражеским летчикам световые сигналы, она спешила к зенитной батарее, стрелявшей по невидимым самолетам с соседней площади, и там без устали таскала снаряды помогая незрелым юнцам-артиллеристам громить в берлинском небе проклятых евреев. Евреями она считала всех, кто был против Германии и фюрера. И англичан, и американцев, и русских. И немцев, не проявлявших должного рвения на службе родному фатерланду. Весь мир, по ее глубокому убеждению, был евреями, и маленькая Германия, истекая кровью, отбивалась от этой напасти.
Но еще одно живое существо появлялось в гулком пустом дворе, окруженном темными окнами с бумажными крестами. Мальчик по имени Гейнц. Когда все жильцы убегали в метро, а фрау Шульце, завершив свой обход, отправлялась на зенитную батарею, Гейнц выбегал на серый асфальт, озирался по сторонам, мельком взглядывал в небо, где метались лучи прожекторов среди серых комочков ваты — взрывов зенитных снарядов, аккуратно ставил перед собой желтый футбольный мяч с пятью кольцами Берлинской олимпиады на коже и легонько толкал его ногой. Мяч катился по асфальту, подскакивал на трещинах, мальчик бежал за ним, снова толкал ногой, и начиналась игра. В пустом дворе, похожем на тюремный, куда, как в колодец, со всех четырех сторон смотрели ряды черных окон с белыми бумажными крестами на стеклах.
Весь день мальчик отсиживался в тесной квартире прачки Гертруды и мог смотреть на мир лишь через залепленное крестами окно. И то — с большой опаской. Стараясь не привлечь к себе любопытных взглядов.
Потому что мальчик был евреем, и об этом знали только он, прачка Гертруда и… фрау Шульце. Фрау Шульце догадывалась, кто такой этот темноволосый мальчик с большими черными, как ягоды черной смородины, глазами. Прачка Гертруда уверяла ее, что Гейнц — сын ее племянницы, а племянница погибла при бомбежке в Эссене, вот Гертруда и привезла сироту к себе. Хотя, видит Бог, здесь бомбят не реже, чем в Руре и неизвестно, где человека поджидает его судьба. А что у мальчика темные волосы, а не светлые, как подобает иметь арийскому ребенку, то у него отец был не немец, и Гертруда не собирается это скрывать, а итальянец. А итальянцы, как известно, такие же христиане, как и мы с вами, фрау Шульце, и к тому же наши союзники в борьбе с общим врагом.
Фрау Шульце делала вид, что верит Гертруде, но строго-настрого приказала не пускать мальчика во двор и лучше держать его подальше от людей. Потому что не у всех жильцов дома такое доброе сердце, как у фрау Шульце.
Сердце фрау Шульце подобрело не случайно: с тех пор как Гертруда привела к себе черноволосого мальчика, она стала стирать белье фрау Шульце бесплатно.
Мальчик был евреем, и жил он в Берлине, который считался полностью очищенным от евреев. Года за полтора до этого всем евреям без исключения велели явиться на сборные пункты со своими пожитками, и оттуда их повезли в товарных поездах на Восток, в Польшу, где им обещали работу и пищу. Их увезли, и больше никто о них не слыхал.
Гейнц не уехал с папой и мамой и маленькой сестренкой, потому что заболел как раз в эти суматошные дни, когда во всех еврейских домах стояли стоны и плач, и мама буквально сходила с ума при мысли, что повезет мальчика в холодном вагоне с такой высокой температурой — у него, не дай Бог, начнутся осложнения, а легкие у ребенка и так слабые, так что даже страшно подумать, к чему это может привести.
Прачка Гертруда, которая каждую неделю в пятницу утром приходила к ним в дом с большой корзиной вкусно пахнущего свежевыстиранного белья и, позавтракав на кухне, уносила все грязное белье, была в семье своим человеком и ходила туда еще задолго до рождения Гейнца. Пришла она и в тот день, когда евреев выселяли из Германии, хотя навещать евреев в то время было небезопасно и можно было легко угодить в черные списки. Гертруда была женщиной простой и немудрящей и потому не думала о гестапо. А пришла потому, что надо было отдать постиранное белье и получить немножко денег за свой труд. Белье она отдала, а денег не взяла. Где уж было говорить о деньгах, когда в доме такая суматоха, все вещи валяются где попало, чемоданы не запираются, маленькая девочка хнычет, а Гейнц от жара бредит в своей кровати, прижимая к груди желтый футбольный мяч с пятью кольцами Берлинской олимпиады на коже.
Гертруда сказала, что Гейнца в таком виде везти куда-то значит везти на верную смерть, пусть мальчика отдадут ей, у нее он будет как у Бога за пазухой, а когда все уляжется и люди придут в себя, вспомнят, что их Господь создал по своему образу и подобию, тогда родители вернутся в Берлин и Гертруда вернет им Гейнца в целости и сохранности.
Она унесла мальчика, завернув его, как младенца, в теплое одеяло и посадив в бельевую корзинку. Гейнц ехал у нее за спиной и прижимал к себе мяч.
Каждое утро из всех подъездов выбегали оравы мальчиков и девочек со школьными ранцами на спинах и, толкаясь и шумя, заполняли двор, а затем исчезали в воротах.
Гейнц из-за бумажных крестов провожал их глазами, и, когда последний школьник убегал на улицу, он отходил от окна. Гейнц в школу не ходил. Чтобы он не совсем отстал от своих сверстников и не кончил свою жизнь таким же малограмотным неучем, как прачка Гертруда, она заставляла его читать вслух Библию — единственную книгу в доме, с пожелтевшими страницами и темным переплетом, на котором был вытиснен продолговатый крест.
Гейнц уже в третий раз читал Библию от самого начала до конца. Весна сменилась летом, затем наступили холода. А мальчик все читал Библию, и Гертруда, слушая его монотонное, безо всякого выражения бормотание, удовлетворенно кивала:
— Книга-то для христиан написана, а все о евреях рассказывает… Поэтому никакого греха не вижу…
К весне не стало жизни от бомбежки. Каждую ночь самолеты висели над Берлином. Трещали зенитки, метались, как очумелые, лучи прожекторов, тяжело, с подземным гулом рвались бомбы. И город горел. Квартал за кварталом. Покрываясь закопченными язвами руин.
От родителей Гейнца вестей не приходило. И мальчик стал понемногу забывать их. А Гертруда раньше многих узнала об их судьбе. Она теперь стирала в доме высокого чина из СС, и жена этого чина сказала Гертруде, что, мол, слава Богу, отныне Германия навечно будет чиста от евреев, ибо всех их, как телят, угнали в Польшу и ни на какие не на работы, а для окончательного решения еврейского вопроса. Их там прямо из эшелонов загоняли в газовые камеры, травили, как крыс, газом и сжигали в специальных печах, которые работали круглые сутки, без перебоя, все равно как заводы военного значения.