Композитор наконец согласился. Магазин «Стройматериалы» помещался в нашем доме. Минут через десять мы вошли в квартиру Антона. Папа и мама его были на работе.
– Ну, Сень, руководи, – сказал Дудкин. – С чего начнем?
Ласточкин прижал широкий подбородок к груди, потеребил толстую нижнюю губу.
– Халат давай. Или фартук. Мне! – приказал он низким голосом.
Мы поняли, что на этот раз он собирается не только руководить. Мы не возражали. Уж очень это было необычное дело – отливать маску.
Антошка принес старый материнский халат, в котором он занимался фотографией. Ласточкин облачился в него и подпоясался матерчатым пояском. Халат был не белый, а пестрый, весь в каких-то пятнах, но Сеня все равно походил в нем на профессора, который готовится к операции.
– Теперь чего? – спросил Антон.
Ласточкин велел нам устлать старыми газетами диван с высокой спинкой и пол возле него. Мы быстро исполнили приказание и молча уставились на Сеню. Он кивнул на композитора.
– Кладите его!
– Давай, Гоша, ложись, – сказал Дудкин. – Пластом ложись, на спину.
Все это время композитор стоял поодаль, сдвинув ноги носками внутрь, склонив курчавую голову набок и ковыряя в носу. Вид у него был такой, словно все наши хлопоты его не касаются. Пошуршав газетами, он улегся на диван и принялся что-то разглядывать на потолке.
– Сень! – сказала Аглая. – А разве гипс у него на лице удержится? Он же весь стечет!
Наш руководитель почему-то задумался. Он присел и посмотрел на Гошу сбоку, потом подошел к его ногам и стал смотреть композитору в лицо. Смотрел он долго, почесывая у себя за правым ухом. Наконец он обернулся к Дудкину:
– Кусок картона есть? Вот такой.
Антон достал из-за шкафа пыльную крышку от какой-то настольной игры. Сеня вырезал в ней ножницами овальную дыру и надел эту рамку композитору на голову так, чтобы из отверстия высовывалось только лицо. Затем Антон принес отцовские папиросы «Беломор», Ласточкин отрезал от них два мундштука и сунул их Гоше в ноздри.
Теперь композитор стал проявлять некоторый интерес к тому, что мы с ним делаем. С лицом, обрамленным грязным картоном, с белыми трубочками, торчащими из носа, он уже не смотрел на потолок, а, скосив глаза, следил за нами. Удивительные брови его то сходились на переносице, то ползли вверх, то как-то дико перекашивались.
А работа у нас кипела вовсю. Сунув ладони за поясок на халате, Сеня прохаживался по комнате и командовал:
– Таз!.. Воды кувшин!.. Ложку столовую!.. Вазелин!.. Нету? Тогда масло подсолнечное. Шевелитесь давайте, мне в кино скоро идти.
Мы и без того шевелились. В какие-нибудь три минуты и таз, и вода, и подсолнечное масло оказались на столе.
– Все! – сказал Дудкин. – Валяй, Сеня, действуй!
Наступил самый ответственный момент. Сеня смазал Гошино лицо постным маслом, потом засучил рукава по локти и принялся разводить гипс. Он работал, не произнося ни слова, только сопел. Он то подливал в таз воды, то добавлял гипса и быстро размешивал его ложкой. Аглая, Дудкин и я стояли тихо-тихо. Мне захотелось чихнуть, но я побоялся это сделать и стал тереть переносицу.
Скосив глаза на Сеню, композитор следил за его работой. Он тоже молчал, но брови его прямо ходуном ходили. Кроме того, он зачем-то высунул язык и зажал его в уголке рта.
– Готово! – тяжело вздохнул Ласточкин. Он сел на край дивана рядом с Гошей, поставив таз себе на колени. – Закрой рот. И глаза закрой.
Композитор спрятал язык и так зажмурился, что вся физиономия его сморщилась.
– Спокойно! Начинаю, – сказал Сеня. Он горстью зачерпнул из таза сметанообразную массу и ляпнул ее композитору на лоб.
Лишь в последнюю секунду я заметил, что на лбу у Гоши темнеют выбившиеся из-под картона кудряшки. Я подумал, что не мешало бы их убрать, но как-то не решился делать замечания Сене.
Очень скоро Гошино лицо скрылось под толстым слоем гипса. Кончики мундштуков от папирос торчали из него не больше чем на сантиметр. Ласточкин поставил таз на стол.
– Дышать не трудно? – спросил он.
– Осторожно! Прольешь! – вскрикнули Дудкин и Аглая. Дело в том, что Гоша качнул головой, и гипс стал растекаться по картону.
Сеня подправил гипс, а Дудкин дал Гоше карандаш и большой альбом для рисования.
– Ты пиши нам, если нужно. На ощупь пиши.
После этого мы сели на стулья и стали ждать.
– Гош! Ну как ты себя чувствуешь? – спросила через минуту Аглая.
Композитор подогнул коленки, прислонил к ним альбом и вывел огромными каракулями «ХАРАШО».
Через некоторое время Сеня потрогал гипс. Тот уже не прилипал к рукам.
– Порядок! – сказал руководитель. – Теперь скоро.
В этот момент композитор снова принялся писать. «ЖМЕТ И ЖАРКО», – прочли мы.
– Нормальное явление, – успокоил его Сеня. – При застывании гипс расширяется и выделяет тепло.
Еще минуты через три он постукал пальцами по затвердевшему гипсу и обратился к нам:
– Значит, так: самое трудное сделано. Я форму сейчас сниму, а маску вы сами отольете. Мне в кино пора. – Он уперся коленом в диван и схватился за край картона. – Гошка, внимание! Держи голову крепче. Крепче голову!
Сеня потянул за картон, но форма не отделялась. Ласточкин дернул сильней… Композитор вцепился ему в руки и так взбрыкнул ногами, что альбом полетел на пол.
– Ты чего? – спросил руководитель.
– Гош, на, держи, пиши! – Аглая подала композитору упавший альбом.
«ВОЛОСЫ», – написал тот каракулями и, подумав, добавил: «НА ЛБУ И ОКОЛО УХ». Потом он еще немного подумал и начертал поверх написанного: «И БРОВИ».
– Чего? Какие брови? – спросил Ласточкин.
«ПРИЛИПЛО», – написал композитор.
После этого мы очень долго молчали.
– Вот это да-а! – прошептал наконец Дудкин.
– Ладно! Без паники! – сипло сказал Сеня, а сам покраснел как рак.
Он кусками оборвал картонную рамку и снова потянул, но композитор опять забрыкался.
– Не учли немножко, – пробормотал руководитель.
Он подступался и так и этак… Он хватался за гипсовый ком и со стороны подбородка, и сбоку, и сверху… Он то сажал Гошу, то снова укладывал его. Ничего не помогло! Всякий раз, как Сеня дергал за форму, композитор отчаянно лягался и размахивал руками.
Аглая, Дудкин и я почти с ужасом следили за этой возней. Смуглое лицо Аглаи стало каким-то зеленоватым, темная прядка волос повисла вдоль носа, и она ее не убирала. Антошка стоял, подняв плечи до самых ушей, свесив руки по швам… Самым страшным было то, что Гоша не издавал ни звука. Он только со свистом дышал через папиросные мундштуки.