– Неужели все было так плохо?
– Не так уж, потому что привыкаешь все время жить в ожидании новой неприятности. Но когда необходимость в этом исчезла – о, тогда все иначе, настолько, что и словами не передать. Ты… ты… да черт бы тебя побрал, Питер, ты прекрасно знаешь, что с тобой я словно на небесах, так какой смысл щадить твои чувства?
– Не знаю и не могу поверить, но иди сюда, и я попытаюсь. Вот так лучше. В обьятьях он ее сжимал, когда вернулся с моря меч
[220]
. Нет, ты не слишком тяжелая, не надо меня оскорблять. Послушай, душа моя, если это правда хотя бы наполовину, я начну бояться смерти. В моем возрасте это легкомыслие. Нет-нет, не надо извиняться. Я люблю новые ощущения.
Женщины и ранее находили райское блаженство в его объятиях – и сообщали ему об этом в красноречивых выражениях. Он охотно принимал их заверения, поскольку ему было, в общем, все равно, рай это или Елисейские Поля, – лишь бы место было приятным. Теперь же он был так смущен и встревожен, словно кто-то решил, будто у него, Питера, есть душа. По логике вещей приходилось признать, что у него столько же прав на душу, сколько и у других, но в голову лезло издевательское сравнение с верблюдом и игольным ушком, и это робкое притязание тут же умирало, превратившись в глупое допущение. Ибо не таковых есть Царствие небесное
[221]
. Ему принадлежат царства земные. Ими и следует довольствоваться, хотя в наше время хороший вкус велит делать вид, что ты их не желаешь и не заслуживаешь. Но тревожило странное опасение, что он вторгся в слишком высокие материи, словно его с руками и ногами засасывало в гигантскую давильную машину, которая выжимала из него нечто доселе неведомое, да и сейчас крайне смутное и непонятное. Vagula, blandula
[222]
, подумал он, божественно непредсказуемая, ничего не определяющая – как могла она стать тем, с чем приходится считаться? Он отмахнулся от этой мысленной мошки и крепче сжал в объятиях жену, словно хотел напомнить себе, как осязаема плоть. Она довольно хрюкнула в ответ, и этот нелепый звук будто бы выбил пробку и выпустил фонтан смеха, таившийся глубоко внутри Питера. Смех пузырился и булькал, торопясь вырваться на волю. Кровь вскипала в жилах, а дыхание замерло: на легкие обрушился фонтан блаженства. Он чувствовал себя одновременно нелепым и всемогущим. Он ликовал. Ему хотелось кричать.
На самом деле он не шевельнулся и не издал ни звука. Сидел тихо, позволив загадочному восторгу овладеть собой. Что бы это ни было, оно внезапно вырвалось наружу, опьяненное новой свободой. Вело оно себя крайне глупо, чем и пленяло.
– Питер?
– Да, моя леди?
– У меня есть деньги?
От такого дурацкого и неуместного вопроса фонтан взвился до небес.
– Дорогая моя дурочка, конечно же есть. Мы с тобой полдня убили, подписывая бумаги.
– Да, я знаю, но где они? Я могу выписать на них чек? Я тут подумала – я ведь своему секретарю не заплатила жалованье, а у меня сейчас ни пенни своих денег, только твои.
– Они не мои, они твои собственные. По акту имущественного урегулирования. Мёрблс все это объяснял, но ты, наверное, не слушала. А что это за внезапное обнищание?
– А то, мистер Рочестер, что я не собиралась выходить замуж в серой альпаке. И потратила все, что у меня было, и еще немножко, чтобы ты мной гордился. Я оставила бедную мисс Брэйси в расстроенных чувствах, заняв у нее в последний момент десять шиллингов на бензин до Оксфорда. Давай, смейся! Да, я убила свою гордыню – но, Питер! Это была прекрасная смерть.
– Полный обряд жертвоприношения. Гарриет, вот теперь я верю, что ты меня любишь. Что-либо столь неописуемо, столь изумительно правильное невозможно совершить нечаянно. Quelle folie – mais quel geste!
[223]
– Я так и думала, что это тебя позабавит. Поэтому и рассказала, вместо того чтобы взять у Бантера марку и написать в банк.
– Это значит, что ты простила мне мою победу. Щедрая женщина! Пока ты такова, расскажи мне еще кое-что. Как, черт побери, ты смогла помимо прочего позволить себе автограф Донна?
– Специально постаралась. Три рассказа по пятьсот слов для журнала “Жуть”. Сорок гиней штука.
– Вот как? Рассказ о том, как юноша убил тетушку бумерангом?
– Да, и о противном биржевом маклере, которого нашли в гостиной викария с проломленным черепом. Как нашего Ноукса… О боже, я совсем забыла про бедного мистера Ноукса.
– К чертям Ноукса! Нет, зря я это сказал. Вдруг он и правда у них. Викария помню. А третий какой? Повар, подмешавший синильную кислоту в миндальную глазурь?
– Да. Где ты добыл это низкопробнейшее чтиво? Может, Бантер в минуты досуга изучает такие издания?
– Нет, он читает журналы по фотографии. Но на свете существуют агентства, составляющие подборки вырезок.
– Неужели? И давно ли ты собираешь вырезки?
– Уже шесть лет как. Они влачат жалкое существование в запертом ящике, но Бантер притворяется, что про них не знает. Когда какой-нибудь наглый тупоумный критик доводит меня до изжоги, он вежливо приписывает мою ярость плохой погоде. Твоя очередь смеяться. Мне нужно было орошать что-нибудь слезами, а материалом ты меня не баловала. Однажды я протянул три недели на старой заметке из “Панча”. Бесчеловечный изверг, дьяволица, скажи хотя бы, что тебе меня жаль!
– Я не могу ни о чем жалеть, я забыла, как это делается.
Он молчал. Фонтан превратился в ручей. Он бежал сквозь его сознание, искрясь и хохоча, и разливался в широкую реку, которая подхватила его и понесла, утопив в своих водах. Не в силах об этом говорить, он мог лишь искать спасения в глупостях.
Жена, посмотрев на него, задумчиво положила ноги на скамью, чтобы снять вес с его коленей, и погрузилась в то же настроение.
Неизвестно, вышли бы они из безмолвного транса сами или, в духе экстатической пары Донна
[224]
, уподобились бы надгробным статуям и просидели бы до ночи, не меняя позы. Три четверти часа спустя снизу поднялся бородатый старик на скрипучей повозке, запряженной лошадью. Он рассеянно скользнул по ним взглядом, не проявив любопытства, но чары рассеялись. Гарриет поспешно соскочила с колен мужа и встала на ноги. А Питер, который в Лондоне скорее бы умер, чем стал обниматься на людях, как ни странно, не выказал никакого смущения, но сердечно приветствовал возчика.