– Ох вы, русы! – засмеялся Миленко, глядя на мокрую, в
скобку стриженную голову своего побратима, невольно повеселев от того, что Лех
пусть на миг, но скинул тяжесть с души. – Вы, русы, – медведи! Я
слыхал, что по зимам вы спите в берлогах, а лишь только развеснеется, выходите
на свои поля.
– Коли так, – ни с того ни с сего разобиделся
долговязый Панько, – то вы, сербияне, – козлы горные! У вас даже
краина такова есть – Черногория!
– Черногория – та же Сербь, – улыбнулся Миленко. –
Скажут тебе – черногорец, значит, то серб. Я сам черногорец. И кралевич Марко,
герой наш, был черногорец!
– Что ли горы в той краине черны? – не унимался Панько.
– Горы?.. – рассеянно отозвался Миленко, вновь
принимаясь за еду. – Горы? Нет, они зелены: лес на них стоит. Сини горы
есть, когда издали глядишь… Вот говорят: Белая Русь, так что же, земля в ней
бела?
– Бела, – промолвил Волгарь. – От снега бела. И в
Великой Руси, и в Белой, и в Малой!
Он ознобно передернул плечами и умолк, более не слыша
товарищей.
…Давненько же расстались мы с Алексеем Измайловым! Поздней
осенью 1759 года он очертя голову пустился в путь неведомый, не помышляя, сыщет
ли славы и новой чести себе или же низринется в бездну отчаянную всякого зла,
желая как можно скорее очутиться подальше от Нижнего Новгорода – средоточия
злых шалостей своих, и от Москвы, от Измайлова, где отец его, князь Михайла
Иванович, должно быть, уже получил и прочел прощальное послание своего
непутевого сына, и отвратил от него взоры навечно, и обратил любовь свою на
вновь обретенную дочь…
Нет, собственное прошлое не прибавляло бодрости и
спокойствия Алексею; и в смятении своем он почти и не замечал пути своего:
резко на юго-запад, на Рязань, Орел, Курск, а затем на Полтаву – неустанный
путь прочь из сердцевины России к ее окраинам.
Понятно, Сечь нынче была уж не та, что век или даже полвека
назад! Лишившись большинства своих вольностей, делавших ее почти
самостоятельным государством в пределах Малороссии, Сечь, однако же, оставалась
прежнею преградою меж миром христианским и мусульманским, миром православным и
католическим; все так же обороняя юго-западные рубежи России в том краю,
который малокровным европейцам чудился неким преддверием ада; ну, а запорожским
казакам представлялся землей обетованной, несмотря на его пустынность, летний
зной, зимнюю стужу, страшное безводье и губительные ветры. Сюда почти не могла
досягать ни рука царского чиновника или пана-тирана, ни власть гетмана; здесь
молодцам нипочем были татары и турки. «Сичь – мати, а Великий Луг – батько!»,
«Степь та воля – козацькая доля!» – этим все сказано.
В селе Старый Кодак, куда попал Алексей, стоял компанейский
полк – один из немногих оставшихся после 1726 года, когда русское правительство,
косо смотревшее на компанейские полки, ибо они были в особой чести при
Мазепе-предателе, резко сократило их число, позволив, однако, выполнять прежние
задачи: в отсутствие боевых действий охранять рубежи империи и блюсти порядок
внутри южной Малороссии.
Сотником полка был Василь Главач. За сорок прожитых годов не
нажил он никакого добра, кроме семнадцатилетней дочки Дарины, прижитой им от
веселой полтавчанки (на грех, как известно, мастера нет!), а после ее недавней
смерти взятой отцом к себе. Дарина стала любимой сестрой всей сотни благодаря
своему необычайно легкому, веселому и приветливому нраву.
Не быв совершенно хороша лицом, она при своих черных очах и
румяных щечках гляделась лучше многих красавиц. Алексей редко встречал в жизни
девушку, умеющую способнее Дарины так обольстить на минутку юнца и вместе с тем
привлечь к себе уважение седой головы. Чем-то она напоминала ему Лисоньку, в
чем Алексей изо всех сил старался не признаваться даже себе. Не то чтобы снова
стал он искать отрады и любви: любить он с некоторых пор зарекся. Но всякая
печаль имеет свое время; и он невольно стремился нравиться пригожей дивчине.
Впрочем, Алексею и стремиться к сему не надо было, ибо не встречалось ему еще
глаз, кои не вспыхнули бы зазывно или не потупились стыдливо при виде его. И
знакомство его с Дариною неминуемо уподобилось бы соединению огня с соломой,
ибо Василь весьма к бравому москалю благоволил и с охотою принял его в свою
сотню, как то водилось на Сечи, под выдуманным прозвищем, а не истинным именем.
Алексей нынче звался, на малороссийский лад, Лехом, а вместо фамилии взял
кличку Волгарь. Никак не мог он отделаться от воспоминаний о сей роковой реке!
Развитию бурного романа Леха и Дарины мешал один лишь казак по имени Славко
Вовк.
Алексей всегда был способен к языкам, а освоив украинский
словник Памвы Берынды, сыскавшийся у Василя, к тому же имея каждодневную
разговорную практику, вскоре лихо балакал и писал по-малороссийски. Он оказался
истинною находкою для Главача, ибо Василь, удальством своим уевшийся и туркам,
и панам-ляхам до того, что они награды назначали за его буйную голову, делался
тише малого дитяти, когда дело шло о какой-либо бумаге. К тому же Волгарь,
худо-бедно, был в прошлом человек служивый; и ему удалось убедить и сотника
Главача, и полковника Вишню, что знание некоторого воинского артикула никак не
повредит казакам, ибо случалось им и бунтовать супротив начальства из-за
опоздавшего жалованья, и приказы мимо ушей пропускать, а в мирную пору бывало,
что в дуле толстенной, будто пан обозный, гакивницы
[49] вили
себе гнездо вороны…
Аккуратностью и педантичностью своею Лех Волгарь достиг
положения помощника пана сотника, и вопросы насаждения дисциплины Главач
частенько и с охотою вверял ему.
И вот однажды утром на поверке Волгарь не обнаружил в строю
Славка. По прошествии небольшого времени оказалось, что он храпит под
гакивницею, распространяя крепкий запах вчерашнего перегара.
Лех счел себя обязанным (к собственному удовольствию)
наказать Славка. Но без злости, а весело. Чего не делает бес, когда разум молод
и своеволен?.. Леху ничего лучше не вошло в голову, как велеть уложить спящего
на козлы, закрытые досками, и в виде усопшего принять от сотни последнее
целование.
Затея не самая умная… Казаки ж восприняли ее с неожиданным
восторгом: заносчивого и привередливого Славка в сотне недолюбливали.
Приволокли попа; после трех чарок оковитой
[50]
он сделался покладист и протяжно затянул, махая кадилом: «Со святыми упокой!»
Очнувшийся Вовк обнаружил, что руки его сложены на груди,
пальцы обжигает стекающий со свечки воск, а над лицом его то и дело склоняются
скорбные однополчане и с приговорками вроде: «Жаркого огоньку тебе на том
свете, пане-брате!», «Горячей смолки тебе за шиворот!» – крепко лобызают его в
лоб, немилосердно щекоча отвислыми усами.