– А помните, как я чуть пулю из «бура» в пятую точку не получил?
Этого Сарычев не помнил, но на всякий случай утверждающе кивнул. Дно ущелья круто поползло вверх, появились глубокие выбоины – надо было следить за землёй. В просвет, образовавшийся впереди, проворно втиснулось солнце, колючий свет ударил по глазам, ослепил, ожёг, и Сарычев на мгновение сбросил скорость. В следующий миг снова дал газ.
– Я с этим самым летел… – Федяев беззвучно пощёлкал пальцами, словно бы пробовал, каков из себя солнечный свет, из какой материи состоит, из мягкой или твёрдой. – Ну, с капитаном из соседней эскадрильи, который недавно орден Красной Звезды получил… во память старческая! – Молодой Федяев снова беззвучно пощёлкал пальцами. – Совсем бестолковка дырявой стала, – потрогал голову, – ничего не держится, как в худом кошельке: бросил – и мимо!
Сарычев знал скромного, очень молчаливого капитана, недавно награжденного «Звёздочкой», безотказного и доброго, на таких людях, принято говорить, воду возят, фамилия у него была из тех, что нечасто встречается, и подсказал Федяеву:
– Политыко.
– Вот-вот, Политыко! – неожиданно по-ребячьи обрадовался подсказке Федяев. – Шли мы нормально, стрельбы никакой не было, всё тихо-мирно, я сидел справа по борту, потом решил переместиться на левый край – показалось, что оттуда «стрелкой» могут ударить. Благополучно, значит, переместился, вгляделся в горную муть и почувствовал, что вертолёт наш в ту же минуту здорово тряхнуло. Словно он колёсами на валун наехал. Выходит, по машине били. С правого борта, значит, били. Я мигом переметнулся к правому борту, на свое сиденье. Сел и тут же вскочил – показалось, что на битое стекло сел. Больно. Рванулся и разодрал брюки. Присмотрелся: ба-ба-ба! И нехороший такой холодок по коже пополз. Мурашки кусачие, коготками царапаются, ползут медленно, сыпь выбивают – в сиденье дырка. Такая, что кулак пролезает – во! – Федяев поднял руку, сжал пальцы в кулак и с каким-то победным видом, торжествующе выворачивая голубовато-яркие белки глаз (самих глаз не было видно, только белки), помотал кулаком перед собою. – Хотели взять, да не взяли – из «бура» били, а меня на месте не оказалось… – Федяев захихикал меленько-меленько, дробно, по-ребячьи. – А говорят, Бога нет. Ну, если Бога нет, так кто-то же ещё есть. – Федяев ткнул пальцем в потолок. – Кто всё видит, всё знает? Вы верите в Бога, командир?
Федяев был с Сарычевым на вы – штука на войне редкая, здесь все на ты, и понятно, почему на ты. Сарычев неопределенно поднял плечи, склонил голову набок. В следующий миг сбросил скорость, прижал вертолёт ко дну ущелья – показалось, что с ближайшей гряды полоснуло жёлтым резким огнём, сейчас раздастся грохот, по обшивке секанёт металл, в кабине запахнет дымом и окалиной, но было тихо. Видать, на гряде действительно находились люди и наблюдали за вертолётами – солнце огнём отразилось в стеклах бинокля, – но машины не тронули, пропустили. Сворачивать с курса и атаковывать наблюдателей Сарычев не имел права – у него была другая задача. Надо вот только засечь яркий секущий сверк, поставить на штурманской карте точку, и всё.
Он бросил Федяеву:
– Приметь место!
Наверное, у лётчиков все-таки есть бог, свой бог – об этом не раз писали, да и сами лётчики часто об этом говорят, верят в приметы, в нечаянно попадающиеся мятые рубли и хлебные крошки, ссыпанные в ладонь, верят в удачу, в свою звезду, слабо мерцающую лучиками в огромном пространстве. Может, та вон серенькая звезда, которую Сарычев только что увидел в просвете, и есть бог? У каждого лётчика свой персональный бог, поскольку каждый имеет свою персональную звезду. Важно только, как эта звезда светит, тепло или холодно, и как велика её помощь человеку.
Как-то Сарычев шёл на задание с «нурсами» – неуправляемыми реактивными снарядами – накрывать банду одного муллы, пришедшую из Пакистана и вырезавшую пуштунский кишлак, шёл вот так же низко, цепляя колесами землю, выжимая из вертолёта всё, что можно было выжать, спешил, взлетая на каждую каменную горбушку, ныряя в каждый увал, весь рельеф ущелий своим вертолётом повторял, ну будто бы старательно срисовывал всякую встречающуюся на пути неровность. И всё на предельной скорости.
От таких полётов потом обязательно немеет, делается чужим мозг, пространство уменьшается до размеров пятака, ориентиры исчезают, ноги и руки начинают невольно дрожать, а в голове бьется-колотится что-то странное, незнакомое – то ли барабан неведомый музыкант опробывает, то ли кто-то, объявив тревогу, с силой прикладывается увесистой железкой к висящему на тросе лемеху. Но, несмотря на тревогу и усталость, на напряжение, которое ещё долго потом будет спадать, тело одновременно бывает наполнено радостью: полёт кончился, лётчик стоит на твёрдой надёжной земле и по лицу его невольно растекается – не появляется, не ползет или ещё какие там жгучие глаголы есть, а именно растекается блаженная улыбка: всё позади! Хотя, казалось бы, чего радоваться – завтра начнется новый день и пройденное придётся повторять.
Со временем Сарычев привык к таким опасным полётам, и ему начало казаться: иных полётов просто не бывает.
Так вот, летел Сарычев как-то на задание, шел, как и сегодня, на предельной скорости, впритык к земле и, вместе с ущельем совершив крутой поворот, вымахнул на ровное, какое-то домашне весёлое место. Место это было словно бы специально создано для пикников. Чистое, обжаренное солнцем, с хрустально-прозрачной речушкой, окаймлённой белой галечной крошкой и затенями, в которых можно было спрятаться от жара.
Пикниковую площадку точно посередине пересекала линия-высоковольтовка. Сарычев не успел приподнять вертолёт над линией – ни силы у двигателя, ни времени на это не хватило, зато успел до мельчайших деталей рассмотреть, что это за линия – и толстый, глянцево-чёрный, словно бы отлитый из чугуна провод, и желтовато-светлые, будто вырезанные из кости изоляторы, и переходной бандаж, похожий на лубок, который накладывают на сломанную ногу, он даже буквы, начертанные на стволе железной опоры прочитал. На всё у него хватило времени, кроме одного…
Он думал, что электрический удар швырнет машину на камни, рассыплет по деталям, а от людей оставит пепел, но, видать, была его звезда счастливой, и светила эта звездочка ярче других. Машину действительно повело вниз, людей встряхнуло, в кабине запахло гарью, от слепящей вспышки в глазах стало темно, иллюминаторы вылетели – они просто обратились в прозрачную сталистую крошку, но люди остались живы. И машина жива. Во всяком случае, полуослепший и полуоглохший Сарычев смог довести её до Кабула.
Там кое-как посадил вертолёт, заглушил мотор и долго сидел в звонкой полой тиши, соображая, как же он все-таки остался в живых – по всем законам должен был погибнуть, превратиться в горку крупного серого пепла, в воздух, в спекшийся камень, в жаркое, во что угодно, а он уцелел.
Что это может значить? Под каким таким счастливым небом он вырос? Сарычев больно, чуть ли не до крови закусил губу – ещё не хватало копаться в сентиментальных мелочах. Небо у всех одно, и воздух один – главное, чтобы его хватало.
Он повёл крутыми плечами, тесноватый выгоревший комбинезон, который Сарычев одевал чуть ли не на голое тело, затрещал.