– Как это произошло? – спросил Вадим Петрович.
– При сопровождении колонны, – ответил прапорщик прежним механическим голосом, и Вадим Петрович, несмотря на свою внезапную глухоту, на боль и тошноту, понял, что прапорщик чего-то недоговаривает, темнит, горько покачал головой.
– При сопровождении, говорите?
– У нас многие гибнут при сопровождении колонн. Из Союза ведь везём всё, до мелочи, от бензина до селёдки, идём сквозь контролируемую душманами территорию, а душки, отец, не спят… – Прапорщик, отклоняясь от разработанного сценария, вздохнул.
Лучше бы не было этого прапорщика! Не услышал бедный воин тех слов, что возникли в Вадиме Петровиче, – Вадим Петрович, вяло шевеля одеревеневшими губами, проклял его, слова проклятия были простыми, как вода, как воздух и хлеб, они родились в мозгу Вадима Петровича, прожили короткую жизнь и угасли.
Слышал Вадим Петрович, что у запаянных гробов, приходящих из Афганистана, есть маленькие окошечки, в которые можно поглядеть на лицо убитого. Прапорщик запретил распечатывать гроб, Вадим Петрович хотел бы хоть в страшное окошечко увидеть лицо сына, но гроб окошечка не имел. Вадиму Петровичу сделалось обидно, он хотел было сделать прапорщику замечание, но у того был такой вид, что замечания ему было лучше не делать: щёки втянулись внутрь больше обычного, отчего лицо совсем оголилось, глаза заблистали сталью, в них были сокрыты ярость, злость, ещё что-то сложное, недоброе, он сжал в кулаки пальцы, спиною прислонился к стене и застыл, будто в нём умерла жизнь. Прапорщик, сам разделивший со многими своими сослуживцами Афганистан, ходивший по минам и падавший в горящем вертолёте, не раз отстреливающийся от заросших, схожих с тенями душманов, был далёк от горя, от плача, раздававшегося в жислинском доме, и одновременно он находился в этом горе, он словно бы соткан был из материи, идущей на погребальный саван. То, что он уже разделил с другими, теперь разделял с семьёй Жислиных.
Похоронили Петра, так и не вскрыв гроба. Прапорщик уехал назад, к себе в часть. Супруга Вадима Петровича всё время плакала, горе подрубило её, смяло – был человек, жил, дышал воздухом, радовался и вот подрубили, не стало человека, не стало радости, всё исчезло, теперь, куда ни глянешь, всё залито слезами.
Горько было и Вадиму Петровичу. Ночами он просыпался от того, что во рту было солоно. Думал, что кровь, включал ночник, плевал себе в ладонь – крови не было, тёр пальцами глаза – глаза были сухи. Прислушивался к ночи, ловил едва приметные мышиные шорохи, неспешные пролёты филинов и сов, которые в окрестностях ещё, слава богу не перевелись, замирал, когда ему казалось, что филин вот-вот закричит, а крик филина, как известно, не к добру, это всё равно что похоронка, вздыхал, если слышал плач супруги – она плакала совершенно беззвучно, внутри у неё что-то натягивалось, сочилось тихо, прозрачная кровь проступала на глазах да ещё тряслась спина.
Потом на свежей ране образовалась защитная пленка – первый признак того, что рана зарубцовывается, появилась способность мало-мальски соображать. Прошло ещё немного времени, и Вадим Петрович, воспользовавшись депутатским правом, поставил вопрос о том, что именем погибшего сына-героя надо назвать улицу в их селе. Когда выступал на сессии, не удержался, глаза ему обожгло горячим, он заплакал, слепо отодвинулся назад от трибуны, скрылся за кулисами и минут пять не выходил, всё не мог успокоиться – его изнутри прокалывало током, он перестал видеть. Оглянулся один раз, другой, увидел, что его окружает темнота, в которой совершенно нет людей – ну ни одного человека, поглядел в зал – и хотя добрая половина зала была заполнена народом, а в президиуме вообще мест не хватало, людей тоже не увидел. Темнота, окружившая Вадима Петровича, прошла вместе со слезами, и он вернулся на трибуну.
Каждому, кто сидел в зале, было понятно его горе, каждый разделял с Вадимом Петровичем тяжёлую долю. Имя Петра Жислина было присвоено улице, на которой жили Жислины, в школьном музее организовали уголок погибшего, выставили его фотокарточки, тетради, два учебника и две книги из библиотеки героя – «Русские народные сказки» и томик прозы одного современного писателя. Добровольные экскурсоводы охотно рассказывали о русских народных сказках, считая, что истоки героизма могут быть сокрыты именно в этой нарядной многоцветной книжке, в ней и Пётр черпал мужество, но вот на другом томике часто спотыкались, не понимая, чем же этот литератор привлёк Петра Жислина. Одна девочка даже заявила, что это ошибка героя. Затем экскурсоводы переходили к тетрадкам Петра, сохранившимся в идеальном порядке, они были словно новые, в тетрадках стояло много пятёрок – младший Жислин хорошо учился, и энтузиасты-добровольцы пространно и охотно говорили о его школьных успехах. Недавно Вадим Петрович передал в музей школьную форму Петра, сказал, что форма напоминает ему живого сына – не мёртвого, а живого, он до сих пор не верит, что Петр мёртв, хотя каждый раз удерживается от плача, а вот жена… О жене и говорить не приходится.
Школьную форму Петра действительно было лучше держать в музее – такие вещи дома не хранят, но вот ведь Вадим Петрович, отдав костюм сына в музей, как-то сгорбился, угас, перестал походить на самого себя – может быть, он только сейчас до конца осознал, что произошло. Вскоре он написал письмо в приёмную министра обороны, копию прислал в часть, где служил Пётр.
Часть подполковника Корпачёва два дня назад вернулась с «войны» и отдыхала. «Войнами» здесь зовут любую боевую операцию, будь то малый поход в горы или широкое, развёрнутым фронтом, со знамёнами и барабанным боем наступление на гигантское ущелье, густо населённое душманами, – всё это «войны». Впрочем, широкие наступления с барабанами и картинным ходом изжили себя, в Афганистане их нет – прошла пора. За гусарство и картинность надо расплачиваться жизнями.
Ответ командира полка был пространным, больше, чем другие ответы, хотя воинские письма обычно отличаются лаконизмом и бесстрастностью – солдаты скупы на слова и чувства, – а тут Корпачёв изменил правилу, и это было оправданно.
«Уважаемый Вадим Петрович! – писал он отцу погибшего Петра Жислина. – Понимаю, как Вам и Вашей супруге трудно переносить потерю сына. Мне не хочется огорчать Вас, но, поскольку Вы требуете рассказать правду, я должен сообщить следующее. Начну с того, что прапорщик Власьев, который был командирован к Вам с гробом, запретил вскрывать гроб не потому, что тело Вашего сына было изуродовано, а в целях Вашей же безопасности. Дело в том, что в Афганистане существуют болезни, которые мы стараемся не пропускать через границу. Таковы требования карантинной службы нашей страны.
Все солдаты, которые служили с Вашим сыном, на нынешний день либо демобилизованы, либо направлены для прохождения дальнейшей службы в Советский Союз. Свидетелей гибели Вашего сына Петра Жислина нет, но по сохранившимся документам в штабе части хорошо известны обстоятельства его гибели…»
Корпачёв рассказал мне, что произошло. Он не стал чего-либо скрывать, не стал набрасывать на происшедшее маскировочную сетку. Худо говорить плохо о мёртвых, но Петя Жислин пришёл в часть пареньком избалованным – всё-таки единственный сын у родителей, которому всё было дозволено, в руки попадали самые сладкие куски, он говорил, что хотел, и делал, что хотел, умел жить на полную катушку, несмотря на свои девятнадцать лет и примерное школьное поведение, даже не верилось, что жил он в небольшом районном посёлке, а не в Москве, однополчане его считали, что Жислин – москвич и папа у него не скромный депутат районного Совета, а шишка важная, с толстым портфелем и чёрной лаковой машиной, но дети шишек в Афганистане не служат, они в армии вообще не служат, имея хорошее прикрытие, броню и знакомства в военкоматах.