– Иди, попей чайку, Игнатюк, я за тебя пока постою… Через пятнадцать минут уходим. Ломоносову скажи, чтобы подменил второго часового.
Игнатюк по проторённому следу отправился к костру. Чердынцев остался один и, едва под ногами Игнатюка стих противный визгливый скрип снега, услышал волчий вой. От него по коже даже блохи заскакали – бесшабашные весёлые блохи, – виски сжал болезненный твёрдый обруч. Чердынцев невольно провёл пальцами по стволу автомата, словно бы проверял, на месте ли оружие, прислушался к вою.
Выли волки недалеко, в трёх сотнях метров от ночёвки людей, заводилой в стае была, судя по всему, волчица, голос у неё был хрипловатый бабий, словно бы у отжившей свой век сельской женщины, но, несмотря на годы, не собиравшейся сдаваться, ей вторили три «сеголетка» – молодые волки, судя по всему, её сыновья. Вместе получался хор, от которого мороз мог побежать по какой угодно коже, даже слоновьей.
Но в такую ночь – извините, в такое утро, хотя рассветом ещё не пахло – незамеченными подойти к лагерю им не удастся. Выдаст снег, прокалённый, скрипучий, он визжит не только под ногами людей – визжит даже под лапами волков.
Волчья песня повторилась снова, на этот раз звери переместились ближе к партизанам, уселись кружком подле какой-то остекленевшей ёлки и завыли опять. Тоскливо, громко, на длинных протяжных нотах, будто несчастные музыканты, потерявшие в этой жизни всё, с волками даже ветер, привыкший властвовать в этом краю, не посмел соперничать – посчитал, что волки сильнее его…
Неожиданно прозвучала короткая автоматная очередь, смахнула волчий вой, будто стакан со стола, – вой мигом угас. Кто стрелял? Неужели немцы? Всё-таки рискнули ввязаться за ними в погоню? Чердынцев вгляделся в темноту – не шевельнётся ли там что, не появятся ли люди?
Морозный воздух втиснулся ему в глотку, ошпарил изнутри рот и ноздри, лейтенант скорчился, чтобы не закашляться, сдавил пальцами кадык. Кашель так и остался в нём, похоронил он его…
Тёмное предутреннее пространство продолжало оставаться пустынным – никто его не потревожил… Но очередь всё-таки была? Была. Значит, по их следам всё-таки кто-то двинулся.
Чердынцев выждал ещё десять минут и хотел было идти к костру, чтобы поднимать людей, но на тропке показался Игнатюк. Пришёл он вовремя. Игнатюк хлопнул себя ладонью по животу:
– Хорош был горячий чаёк!
– Автоматную очередь слышал? – спросил Чердынцев.
– Нет, – удивлённо ответил Игнатюк. – А что, разве стрелял кто-то?
– Да. – Чердынцеву было неприятно, что люди, находившиеся у костра, ничего не засекли, ничего не услышали, внутри у него возникло раздражение, но он быстро подавил его, сказал Игнатюку: – Через десять минут выдвигаемся.
Маленький солдат тоже не слышал автоматной очереди, похожей на треск рвущейся материи, но на сообщение Чердынцева среагировал, как и положено.
– Отход надо основательно прикрыть, – сказал он. – На всякий случай, а вдруг?..
– Вот именно – а вдруг? – тихо проговорил Чердынцев и, хотя непонятно было, то ли он поддержал Ломоносова, то ли не поддержал, сказал: – Действуй, Иван!
Костёр забросали снегом, снялись с места и цепочкой втянулись в черный, недобро замёрзший лес. Волки перестали выть, сколько Чердынцев ни вытягивал голову, ни прислушивался, так ничего и не засёк: то ли добычу какую обложили целой стаей и занялись ею, то ли поняли, что ничего не обломится им в этот раз, и примирились со своей судьбой.
Двигались молча – ни одного возгласа. Умершего Фабричного также волокли с собою – упокоится он на своей земле, среди своих, – на партизанское кладбище, царствие ему небесное.
Над головами людей промахивали какие-то птицы, похожие на потусторонние тени, в макушках елей и сосен сочувственно помаргивали запутавшиеся в хвое утренние звёздочки, от стволов отскакивали отбитые морозом сучки…
Произошло это уже днём, когда темнота сгреблась в кучу и схоронилась где-то в гуще деревьев, воздух сделался лёгким и прозрачным, а над головами людей безмятежно заголубело чистое небо.
Где-то далеко послышался рокот мотора, люди прислушались к нему – не танк ли это прёт по лесу? – но рокот исчез. Впрочем, исчез ненадолго, через несколько минут возник снова, удвоенный, потом утроился, учетверился, сделался назойливым, от него даже кожа на висках зачесалась.
– Прекратить движение! – запоздало скомандовал Чердынцев. – Встать под сосны! Воздух!
Но легко скомандовать, да непросто выполнить команду, непросто развернуть санки с несколькими ящиками патронов – сани в снегу проседают по самый хребет, след за собою оставляют заметный, видный издали, а уж с неба, где вся земля находится, будто на ладони, тем более.
– Воздух! – продублировал кто-то крик Чердынцева, люди зашевелились проворнее, движения их сделались суетливыми, резкими, кто-то, метнувшись в сторону, угодил в яму, видать, это была воронка от бомбы, засыпанная снегом, провалился в неё по самое горло, забарахтался беспомощно…
– Спокойнее, спокойнее, без паники! – прокричал Чердынцев, страдая только от одного вида растерянности людей, от их внезапно проступившей слабости… Действительно, слаб человек!
Низко над деревьями, едва не задевая крыльями макушек, пронёсся самолёт. Длинный, с узким фюзеляжем, украшенный чёрным, с белой, блестящей, будто эмаль, обводкой крестом, он напоминал огромную странную рукастую рыбу, невесть как оказавшуюся в воздухе.
Похоже, это был либо разведчик, либо вожак стаи, который вел за собою ещё пяток таких же сильных, гладкотелых, опасных, злых машин. Чердынцев разобраться в этом не успел, поскольку ранее не бывал под налётом авиации, смешивающей с землёй всё живое, и слава богу, что ему не довелось пережить такое, – самолёт, взревев моторами, тут же исчез, только дрожь пробежала по макушкам деревьев…
Исчез он ненадолго, сделал боевой разворот и вновь очутился над партизанами.
Люди засуетились. Санки с убитым дядей Колей, обесцветившимся до восковой – нет, до свечной белизны, чертившим обледеневшим острым носом воздух, застряли в снегу, рядом застряли вторые санки, на которых громоздились ящики с патронами, несколько человек безуспешно дёргали их, пытаясь вытащить, но всё было тщетно – плотный снег засосал полозья, будто обычная болотная грязь.
– Бросайте санки! – прокричал Чердынцев что было силы, ощутил, что у него вот-вот порвётся жила на шее, от крика даже ключицам сделалось больно. – Уходите! Уходите!
Из брюха самолёта вывалились две удлинённые серые капли, понеслись к земле.
Партизаны – а это были молодые бойцы, на чью долю всегда выпадает нагрузка потяжелее, на то они и молодые, – наконец бросили застрявшие санки, рванули кто куда, в разные стороны. Лишь один из них, совсем ещё не оперившийся мальчишка, задрал голову, поймал глазами несущуюся прямо на него бомбу и закричал подсеченно, страшно… Крик его оказался сильнее воя бомбы.
В следующий миг в воздух понеслись комья снега, рыжие, плюющиеся крошкой ошмётья земли, свившиеся, уродливо изогнутые тонкие корни, следом – коренья толстые, останки молодого партизана, угодившего под взрыв, впрочем, от него ничего не осталось, лишь полетели в разные стороны куски материи, оторванный от автомата ремень, сдёрнутый с ноги разлохмаченный валенок да что-то красное, жидкое, и всё.