А теперь это «когда-то» осталось за пределами времени, в прошлом, и прошлое это воспринимается с некоторым оцепенелым спокойствием, потому что Борисов, например, твердо знает: прошлого у него не было, это сон, сладкое видение, что угодно, но только не явь. Так уж человек устроен — всю свою прожитую жизнь он укладывает в один день — тот, в котором живет. Жизнь для него — это сегодня. Не вчера и не завтра, а сегодня. И с поправкой на это «сегодня» у человека меняется характер, происходит переоценка ценностей, он по-иному начинает владеть телом, по-иному мыслить, небо для него сужается до размера сковородки либо, наоборот, делается безмерным, огромным — все зависит от этого «сегодня», от предметов, населяющих его, от холода или тепла, от того, как ведут себя птицы на улице.
Борисов улыбнулся печально: птиц в блокадном Питере не стало, они, словно бы понимая, что жизни для них здесь не будет, только смерть, все улетели. Даже вороньего скрипучего карканья и того не слышно — опасаясь, что и их смолотит голодный питерский люд, вороны тоже откочевали из города.
Вернулся домой. Светлана сидела на кухне подле печушки, сжавшись в клубок, Борисов, увидев ее глаза, заторопился:
— Сейчас растоплю буржуйку!
Хотел поставить ведро на плитку, но подумал, что ведь все тепло заберет снег, пристроил ведро на полу.
У книжных стеллажей он перекосил плечи от досады, от того, что должен был сейчас совершать, потом зажмурился и на ощупь выбрал несколько книг. Вернулся в кухню. Он понимал, что с каждой книгой уходит часть его самого, сгорает в безмозглом прожорливом пламени буржуйки и ощутил в себе ненависть к огню, к тому, что человеческому телу нужно тепло; очнулся он от трезвой мысли, как от толчка: а будут ли нужны ему книги, если его не станет в живых?
Легкие у него были сперты от холода, в горле образовалась налипь, сердца совсем не было слышно, словно его не существовало.
В мире живут некие силы, течения, воды, что ли, которые прибивают одного человека к другому, заставляют людей держаться вместе, пережидать лихое время, коротать вечера и дни, сообща добывать хлеб, одежду и топливо, постоянно чувствовать локоть и ощущать тепло друг друга. То самое тепло, что поднимается невесть откуда, вызывает нежность и сладкую щемящую боль, заставляет думать не о вчерашнем дне, а о том, который наступит завтра, и что завтра обязательно будет лучше, чем вчера.
Он научался разжигать печушку с одной спички. Даже если засовывал в остывшее нутро какое-нибудь сырое корье, заиндевевшие щепки и обрубки чурбаков — делал это ловко и легко. Нужда заставила — спички надо было экономить. А запалить с одной спички книги Борисову тем более ничего не стоило.
Вскоре на кухне чуть потеплело. Борисов посмотрел на Светлану и улыбнулся.
— Чему вы улыбаетесь? — не выдержала она.
— Тому, что вижу вас… тебя вижу, — ответил он, снова переходя на «ты» — вспомнил собственные слова насчет «ты» и «вы», произнесенные вчера, сморгнул что-то прилипшее к векам.
— Ничего интересного!
— Отчего же. Сегодня ты гораздо интереснее, свежее, наряднее, что ли, чем вчера. — Он понял, что его понесло, поволокло по течению. — Г-господи, да мало ли в каждом из нас сора! — воскликнул Борисов. Сжал губы и прикрыл их ладонью, чтобы больше не говорить.
— Кто знает, способна женщина в блокаду оставаться женщиной? — задумчиво произнесла Светлана.
— Способна, — кивнул Борисов. — В этом ее сила.
— Раньше считали: сила женщины — в слабости, — сказала Светлана, вздохнула. — Есть хочу!
— У меня лапша мясная заготовлена, самая настоящая лапша, — засуетился Борисов, с трудом оторвался oт печушки.
— Какая лапша? — поинтересовалась Светлана, лицо ее оживилось: лапша, дымящаяся домашняя лапша, заправленная грибами и мелко нарубленным мясом либо куриными потрошками, — это довоенная роскошь, оставшаяся во вчерашнем дне.
— Двое суток уже вымачиваю, — бодро произнес Борисов, из небольшого, лаково темневшего на стене подвесного шкафчика достал алюминиевую миску, накрытую эмалированной крышкой, приподнял крышку. — Вот.
В желтовато-мутной воде плавали длинные, червячно изогнутые полоски сыромятном кожи.
— Лапша, — слабо улыбнулась Светлана, сделала неуверенное движение рукой.
— Сейчас мы ее сварим и подрубаем, — бодро произнес Борисов.
— Слово какое: «подрубаем»!
— Из моего военно-революционного детства.
— Бедный русский язык, исковерканный и изжеванный!
— Все, что было, — забудем, — сказал Борисов. По его лицу не было понятно, нравится ему этот разговор или нет.
— Никогда!
— Есть пословица: сел на лошадь — землю забыл, слез с лошади — лошадь забыл. Блокаду надо забыть, голод, холод — все надо забыть. Прошлое надо забыть.
— У каждого цвета свой запах. Все оставляет след — холод и голод, железо, пуля — ничего не проходит бесследно.
— Пуля! — Борисов невольно хмыкнул.
— Даже боль, которая была причинена в детстве, и та оставляет след. Разрезанный палец, заноза, всадившаяся в пятку, ссадина.
— Детство — вообще-то государство, которым невозможно управлять. — Борисов слил воду из миски в раковину, та глухо забулькала в коленчатой, со ржавыми пятнами трубе. Борисов отжал «лапшу» руками.
— Государств, которыми невозможно управлять, много. Но юность! Разве она управляема? Управляема только старость. А иные земли, что нанесены на карту? Многие умные люди просто-напросто не справлялись с ними.
— Говорят, что Петр Первый, остановившись перед гробницей кардинала Ришелье, сказал, что отдал бы кардиналу Ришелье половину своего царства, лишь бы научиться управлять другою.
— Никому не ведомо, говорил он это или нет. Впрочем, все мы любим легенды.
— Но не тем ценен Петр — другим. Хотя бы тем, что заложил наш город.
— На костях.
— На костях заложены все города мира. Исключений практически нет. Это закон.
— Не знаю, не знаю. — Светлана махнула около лица ладонью, движение было вялым. — История — неженская наука. — Она закинула голову назад, обвядшие щеки окрасились в розовину — за окном продолжал метаться пожар.
— Самый лучший день — тот, которым живешь сегодня. — Борисов поставил миску с «лапшой» на подоконник; чтобы сварить ее, нужна была вода, а вода еще не подоспела. — Хорошо, что я нашел кусок сыромятной кожи. Как и почему он оказался у меня — не знаю. Словно бы подарок Божий. — Борисов вздохнул.
— Самая лучшая еда — та, что находится на столе. Особенно если рядом с тарелкой лапши положить сто двадцать пять граммов хлеба — славный симпатичный кирпичик. — Светлана вжалась в пальто и снова запрокинула голову назад, ловя зрачками холодные красноватые отблески.
— Что с тобой? — встревожился Борисов.