— Не верю, чтобы в хозвзводе не нашлось закуски.
— Верь не верь, но это было так.
— Значит, фамилия у него, говоришь, знатная? Как у баснописца?
— Да. Крылов.
— Главное — не ошибиться, — Мустафа еще с давних, зэковских времен был знаком с неким воровским кодексом чести, одним из принципов которого был именно этот — не ошибаться. — Крылов, значитца, его фамилия?
— Крылов, — вновь подтвердил земляк.
— Ладно, зарисовал я эту фамилию. — Мустафа поправил висящий за спиной автомат, прощально хлопнул земляка по плечу и неожиданно спросил: — Кумыс давно в последний раз пил?
— У-у-у. — Земляк взвыл, будто паровоз, на который пикировал фашистский самолет. — Очень давно. Дома это было, еще до фронта.
Мустафа вздохнул.
— А я последний раз пил кумыс аж в тридцать восьмом году. — Губы у него сморщились горестно, глаза сделались узкими и влажными, было понятно, о чем он думает — о местах, в которых родился и жил когда-то… Остались они в прошлом, в некоем тумане времени, где ничего не видно — ни людей, ни лиц. Только сердце бьется оглашенно, очень часто и громко, норовит выскочить наружу. Интересно, как там, на родине, живут люди? И живут ли?
Горшков раскрутил «баснописца» — на руках у капитана имелась гильза от «ТТ», из которого стреляли. Эту темную латунную «мензурку» ему передала семья изнасилованной немки, — гильза эта побывала в стволе «ТТ», висевшего на поясе у сержанта Крылова… Это первое.
И второе — из тела лейтенанта Кнорре была извлечена пуля. А всякая пуля — это фамильный росчерк оружия, из которого она была выпущена. Из пистолета сержанта сделали несколько контрольных выстрелов, собрали пули и сравнили их с тупой долькой, изъятой из тела сапера, результат был тот, который ожидал Горшков, — те же самые следы, те же царапины. Значит, стрелял в лейтенанта «баснописец».
— Ну что, будешь признаваться или станешь кочевряжиться? — спросил Горшков у «баснописца», ответа дожидаться не стал, добавил: — Если признаешься чистосердечно, то, возможно, сохранишь себе жизнь, не признаешься — получишь такую же дуреху себе с затылок, — показал сержанту свинцовую пулю, запечатанную в медную рубашечку. — Выбирай!
— Признаюсь, — глухо проговорил «баснописец».
— Вот и хорошо, — проговорил капитан, сунул руки себе за спину — очень захотелось расстрелять мерзавца тут же, сейчас же, немедленно, — сцепил пальцы в кулак — и некоторое время так и держал их за спиной сцепленными, затем выкрикнул громко: — Мустафа!
Мустафа с автоматом стоял за дверью, признание «баснописца» слышал, всунул голову в дверной проем.
— Уведи задержанного, — приказал ему капитан.
Подойдя к «баснописцу», Мустафа ухватил его под мышки, приподнял обмякшее тяжелое тело, отрывая от стула:
— Пошли, родимый!
«Баснописец» поднялся, покорно сунул руки за спину. Плечи у него обвисли, сделались дряблыми — от былой стати ничего не осталось, — губы задрожали плаксиво…
Горшков сделал выразительный гребок ладонью, показывая Мустафе: уводи, мол, быстрее, и без того воздух тут тяжелый, — ординарец в ответ понимающе кивнул, ткнул «баснописца» стволом автомата между лопаток:
— Шнель!
Нагнув голову, арестованный поспешно шагнул к двери: ему хотелось как можно быстрее исчезнуть отсюда. Теперь с «баснописцем» будет разбираться Смерш, и сочинитель там все расскажет — и как немку насиловали, и как стрелял в сапера, и кто были его подельники… Горшков постарался его выплеснуть из головы, забыть, поскольку у него и без того дел было выше крыши, и главное из них — разведка.
С американцами встретились на разминированном мосту — «америкосы» вышли на него принаряженные, в желтых кожаных ботинках, с сиреневыми цветочками, засунутыми за отвороты пилоток, и двумя ящиками виски.
Наши в грязь лицом тоже не ударили — появились при орденах, в начищенных сапогах, во главе с генералом Егоровым.
Следом за генерал-майором четверо горшковских разведчиков несли два ящика «белоголовой» — московский водки, держа тару с драгоценными бутылками с двух сторон, как носилки. Было это неловко, но все равно лучше, чем нести ящик одному человеку.
С американской стороны вперед выдвинулся зубастый лупоглазый полковник в новенькой, еще необмятой форме, надетой, видать, специально по случаю торжественной встречи с русскими, грудь полковника была украшена широким рядом цветастых орденских колодок. Егоров по сравнению с американским полковником выглядел обычным усталым дедом.
А с другой стороны, повоевал бы полковник столько, сколько воевал этот «дед», сколько не спал ночей, сколько маялся, отступая от врага и наступая на него, сколько съел лекарств, страдая от язвы желудка и приступов сердечной слабости, — то вряд ли бы выглядел так браво и зубасто, — согнулся бы, делаясь похожим на обычный лошадиный хомут.
Полковник выкрикнул что-то гортанно и, лихо раскинув руки в стороны, будто крылья, кинулся к Егорову, тот растопырил руки ответно, крякнул сдавленно, кoгда американец стиснул его в объятиях.
— ЮэСэй энд СэСэСэРэ — дрюжба! — оглушил полковник генерала лозунгом, который он специально заучил на русском языке.
Генерал глянул на Горшкова, неотступно следовавшего за ним — так было велено, — и скомандовал тихо:
— Наливай!
Горшков обернулся к Мустафе, и у того, как у фокусника, неожиданно оказались в руках сразу штук восемь граненых стаканов, насаженных один на другой, сержант Коняхин торопливо выдернул из ящика одну бутылку и рукояткой нарядного немецкого кинжала, снятого им с убитого эсэсовца, обколол сургуч со стеклянной головки. Пробку выколотил из бутылки ударом кулака.
Налил два полных стакана водки, генерал в ответ грозно глянул на него: чего ж ты делаешь, сукин сын, зачем своих спаиваешь? Спаивай лучше американцев. Коняхин смущенно покашлял в кулак.
— Извините, товарищ генерал! Учтем на будущее.
Американец влил в себя стакан водки, будто воду, даже не поперхнулся. Генерал одобрительно покосился на него и поднес к губам свой стакан. Медленно, маленькими глотками, не отрываясь, выпил.
Столпившиеся на мосту американцы дружно зааплодировали. К ним присоединились и наши. Хлопали довольные, будто в театре на хорошем спектакле. Полковник вновь потянулся к генералу Егорову, будто малое дитя к своей матке, обнял его, облобызал и прокричал заученно:
— ЮэСэй энд СэСэСэРэ — дрюжба!
— Правильно, — качнул тяжелой головой генерал, обернулся к своей свите: — А ну, ребята, наливай! Угощайте щедрее американцев!
Шум поднялся великий, такого маленький городок Бад-Шандау не слышал, наверное, со времен крестоносцев.
— Мустафа! — позвал Горшков ординарца, видя, что к нему присматривается здоровенный негр с улыбкой во всю свою многозубую белую пасть, — очень симпатичный был негр, в чине, кажется, офицерском. — А, Мустафа!