(П. И. Чайковский)
Чайковский ответил ей уклончиво:
«Вы спрашиваете, друг мой, знакома ли мне любовь неплатоническая. И да, и нет. Если вопрос этот поставить несколько иначе, то есть спросить, испытал ли я полноту счастья в любви, то отвечу: нет, нет и нет!!! Впрочем, я думаю, что и в музыке моей имеется ответ на вопрос этот. Если же Вы спросите меня, понимаю ли я все могущество, всю неизмеримую силу этого чувства, то отвечу: да, да и да — и опять так скажу, что я с любовью пытался неоднократно выразить музыкой мучительность и вместе с тем блаженство любви».
Она полна беспокойства:
«Мне кажется, что у меня много соперников, что у Вас много друзей, которых Вы любите больше, чем меня. Но […] в Вашей музыке я сливаюсь с Вами воедино, и в этом никто не может соперничать со мною: здесь я владею и люблю! Простите мне этот бред, не пугайтесь моей ревности, ведь она Вас ни к чему не обязывает, это есть мое собственное и во мне же разрешающееся чувство. От Вас же мне не надо ничего больше того, чем я пользуюсь теперь, кроме разве маленькой перемены формы: я хотела бы, чтобы Вы были со мною, как обыкновенно бывают с друзьями, на „ты“. Я думаю, что в переписке это не трудно, но если Вы найдете это недолжным, то я никакой претензии иметь не буду, потому что и так я счастлива; будьте Вы благословенны за это счастье! В эту минуту я хотела бы сказать, что я обнимаю Вас от всего сердца, но, может быть, Вы найдете это уже слишком странным; поэтому я скажу, как обыкновенно: до свидания, милый друг мой».
Фактически признавшись Чайковскому в любви и предложив называть друг друга на «ты», она ждала его ответа, но он опять ускользнул, заявив, что она — «краеугольный камень его счастья», но перейти на «ты» у него не хватает решимости:
«Я не могу выносить никакой фальши, никакой неправды в моих отношениях к Вам, а между тем я чувствую, что мне было бы неловко в письме отнестись к Вам с фамильярным местоимением. Условность всасывается в нас с молоком матери, и как бы мы ни ставили себя выше ее, но малейшее нарушение этой условности порождает неловкость, а неловкость, в свою очередь, — фальшь […] Буду ли я с Вами на „вы“ или на „ты“, сущность моего глубокого, беспредельного чувства и любви к Вам никогда не изменится от изменения формы моего обращения».
А потом он поспешил заверить ее, что с женой у него все кончено:
«Я сразу почувствовал, что любить свою жену не могу, что привычка, в силу которой я надеялся, никогда не придет. Я искал смерти, мне казалось, что она единственный исход. На меня начали находить минуты безумия, во время которых душа моя наполнялась такой лютой ненавистью к моей несчастной жене, что хотелось задушить ее. И между тем я никого не мог винить, кроме себя […] Я смертельно боюсь, что и в Вас промелькнет чувство, близкое к презрению».
И тут же он в очередной раз просил ее о денежной помощи.
Добрая, наивная женщина, она ответила ему:
«Я радуюсь, что Вы вырвались из положения притворства и обмана, положения несвойственного Вам и недостойного Вас. Вы старались сделать все для другого человека, Вы боролись до изнеможения сил и, конечно, ничего не достигли, потому что такой человек, как Вы, может погибнуть в такой действительности, но не примириться с нею. Что же касается моего внутреннего отношения к Вам, то, Боже мой, Петр Ильич, как Вы можете подумать хотя на одну минуту, чтобы я презирала Вас, когда я не только все понимаю, что в Вас происходит, но я чувствую вместе с Вами, точно так же, как Вы, и поступала бы так же, как Вы, только я, вероятно, раньше бы сделала такой шаг разъединения […] Я переживаю с Вами заодно Вашу жизнь и Ваши страдания, и все мне мило и симпатично, что Вы чувствуете и делаете. Боже мой, как бы я хотела, чтобы Вам было хорошо. Вы так мне дороги».
И она высылала ему очередную порцию денег и при этом просила позволения всегда заботиться о нем, чтобы он никогда не думал о деньгах, иначе ей «будет больно».
Кстати сказать, и финансовую сторону компромисса, достигнутого с Антониной Ивановной, взял на себя не Чайковский, а Надежда Филаретовна фон Мекк, но при этом имя баронессы так никогда и не будет упомянуто.
И так продолжалось долгих тринадцать лет. И при этом Чайковскому словно и невдомек было, что своими действиями он не только совершенно «добил» несчастную Антонину Милюкову, фактически доведя ее до приюта для умалишенных, но и разжег пламя в сердце немолодой уже Надежды Филаретовны, которая полюбила его так, как может любить лишь одинокая женщина на склоне лет.
А ведь ни о какой ответной любви великого композитора не могло быть и речи. И он знал это, и это стало не «трагедией всей его жизни», как принято писать в его биографиях, а страшной трагедией любивших его женщин. Возможно, он и хотел «победить природу», но последствия его действий были поистине ужасающими.
Зато он стал финансово независим, у него появилась мировая известность…
«Ни музыка, ни литература, ни какое бы то ни было искусство в настоящем смысле этого слова не существуют для простой забавы; они отвечают гораздо более глубоким потребностям человеческого общества, нежели обыкновенной жажде развлечения и легких удовольствий».
(П. И. Чайковский)
* * *
Он еще продолжал морочить голову Надежде Филаретовне, «благословенная рука» которой принесла ему покой и свободу, а в его жизни уже появился другой — его племянник Владимир Давыдов, которого родные звали Бобом.
Весной 1884 года в дневнике Чайковского появились восторженные записи о четырнадцатилетнем племяннике:
«Что за сокровище Боб… Мой милый, несравненный и чарующий идол Боб!.. Я даже страшусь того, как я его люблю… Все время после обеда я неразлучно был рядом с моим прекрасным, несравненным Бобом».
По завещанию Чайковского именно Боб станет основным наследником композитора и получит право распоряжаться всеми авторскими отчислениями, которые будут поступать за исполнение произведений Чайковского. Однако в декабре 1906 года, в возрасте тридцати пяти лет, Боб покончит жизнь самоубийством.
* * *
В сентябре 1890 года Надежда Филаретовна фон Мекк известила Чайковского о том, что начала терпеть финансовые трудности и не может больше давать столько денег композитору. Ее мучили хроническая усталость, ревматизм и постоянные мигрени. Ей все тяжелее становилось писать ему письма, и ее, как пишет Анри Труайя, «начали одолевать тревожные сомнения». Этому способствовали и колкие замечания собственных детей, опасавшихся остаться без наследства, и саркастические намеки знакомых, и гуляющие по салонам слухи. Это было прозрение, которого она и ждала, и очень боялась. А не поставила ли она сама себя в глупое положение? Она, как околдованная, столько лет верила Чайковскому, но можно ли было доверять ему точно так же, как его гениальной музыке?
«Я рад, что именно теперь, когда уже Вы не можете делиться со мной Вашими средствами, я могу во всей силе высказать мою безграничную, горячую, совершенно не поддающуюся словесному выражению благодарность. Вы, вероятно, и сами не подозреваете всю неизмеримость благодеяния Вашего! Иначе Вам бы не пришло в голову, что теперь, когда Вы стали бедны, я буду вспоминать о Вас иногда!!!! Без всякого преувеличения я могу сказать, что я Вас не забывал и не забуду никогда и ни на единую минуту, ибо мысль моя, когда я думаю, о себе, всегда и неизбежно наталкивается на Вас.