Окрестная тишина постепенно успокоила меня. Грисельда пошевелилась, платье немного задралось, и ноги в слабом свете фонаря, стоявшего неподалеку, засияли огнем, который зажег во мне безумную страсть. Маленькие трусики, белые и чистые, резко контрастировали со смуглой кожей, зеркально-ровной, как поверхность лагуны в безветренную погоду. Другого белья, уж я-то знал, на Грис не было. Она редко надевала лифчик, гордясь полным бюстом родившей женщины, остававшимся на удивление упругим. Я им восхищался, а Грис умиляло, как я, наподобие ребенка, который вытягивает, засыпая, последние капельки молока, нежно покусываю ее соски. «Какой же я счастливчик: отхватил шикарную самку», — подумал я и почувствовал, что мой секс стремится к решающей схватке. Я расстегнул ширинку, нагнулся и провел языком между ног Грисельды, сначала мягко, потом, когда Грис начала реагировать, словно очнувшись от сладкого — а не от кошмарного — сна, настойчиво, с силой; язык прямо-таки превратился в бич. Грисельда подскочила как от удара тока и зависла над сиденьем, будто у нее проявились способности к левитации или она заболела эпилепсией.
Она стала просить меня войти. Умоляла изломать ее, избить, сделать с ней все, что захочу, поскольку я сукин сын, неисправимый, а потому и недостойный прощения, но сукин сын восхитительный, доставляющий неизъяснимое удовольствие.
Вы простите меня, но в мире нет ни одного настоящего мужчины, который отказал бы женщине в подобной просьбе. И я не отказал. Она несколько раз испытала оргазм. А когда наконец и я достиг его, то почувствовал Грис настолько в моей власти, настолько беззащитной передо мной, что тихо поднялся и пристально посмотрел на нее. Глаза были закрыты, на лице застыло выражение такой боли, что я свирепо захрипел:
— Грис, Грис, Грис…
Я подумал, что готов сделать для этой женщины все, что она захочет, действительно все, в том числе и убить ее.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Небольшое пятнышко крови, возможно, от расколотого зуба. Вот и все, что у нее было. Я смочил слюной носовой платок и ласково передал ей. Наверное, ударив Грис, я поступил очень плохо, но не хуже других. Многие известные мне люди, конечно, никого не убивали, даже не изменяли своим супругам, они слыли примерными родителями, хотя были круглыми кретинами, профессиональными садистами, махровыми циниками и шантажистами. Я хорошо знал семью Марселы, своей первой жены, знал, какую несчастную жизнь ей устроили: отец — избиениями и мать — непротивлением его жестокости. Это были партнеры по издевательству над детьми. К той же категории относился и брат моего тестя, любимый дядя Марселы, который заставлял семилетнюю племянницу сосать его крайнюю плоть, он наваливался и на свою собственную дочь Элисту, которой было всего четырнадцать лет.
Нет, этот сукин сын никого не убивал, он свободно разгуливал по городу и по сей день с утра до вечера распивает с приятелями виски в баре «Ла-Биела». Мой бывший тесть, дед моих детей, тоже никого не убивал, но дочь, Марсела, ненавидела его за предательство и жестокость. Каналья продолжал избивать ее даже после того, как она вышла за меня. Я был вынужден пригрозить ему адекватными побоями, что шло вразрез с моими тогдашними принципами:
— Если с головы Марселы упадет по вашей милости хоть один волос, я прибью вас. И не говорите потом о неожиданном нападении.
Взгляд у меня, надо полагать, был весьма убедительный, ибо этот тип с тех пор и пальцем не тронул Марселу, а ко мне начал относиться с превеликим уважением. Пуще того, когда я развелся с его дочерью, он заявил ей, что она потеряла превосходного мужа.
Вот вам ханжество Пейтон-Плейс, которое терзает мне сердце. А сколько известно подобных случаев! Старик Якоб ди Томассо почти двадцать лет живет с женой русского эмигранта Ковальского, пару можно видеть то в Буэнос-Айресе, то в Росарио. И тем не менее ди Томассо возглавляет Товарищество колледжа Великого Дела Непорочно Зачатого Иисуса Христа, жена Якоба дирижирует Муниципальным полифоническим хором, а Ковальский председательствует в Экономической федерации департамента и регулярно по пятницам и субботам ездит в Корриентес к проституткам. И все притворяются, будто ничего экстраординарного не происходит. Милейшие люди, каждый и мухи не обидит, но по сути омерзительные свиньи.
А малышка Ферраро? Не она ли родила ребенка от собственного отца, самого знаменитого в Чако врача-клинициста, заслуженного профессора Медицинского факультета университета?
Никто никого не убивает, но все уклоняются от уплаты налогов, все мошенничают с государственными фондами. Политики — потому что используют в личных целях общественное достояние, систему должностей и привилегий и берут взятки, сами породили и сами же довели до совершенства такое устройство страны. Бизнесмены, отдыхающие в Санта-Катарине или на островах Карибского моря, путешествующие в Майами, а порой и в Европе, — потому что вздувают цены на товары первой необходимости, наносят ущерб экологии, расхищают природные ресурсы, уродуют по причине дурного вкуса городской ландшафт. Дипломаты с их фальшивыми, подобно монете в четыре песо, родословными — потому что разъезжают за счет обездоленных в «мерседесах», «БМВ» или «хондах» последних моделей.
Но никого нельзя обвинить в убийстве. Никого.
Я поцеловал Грисельду в носик. Она чувствовала слабость, лицо, столь любимое мной, посинело — явно формировалась гематома. Мне было стыдно, чудовищно стыдно. Однако, заметьте, я не утверждаю, будто не соображал, что творю. Будьте уверены — понимал все время. И даже если проведу остаток жизни, горестно вздыхая уж не знаю, насколько искренне, то и тогда не стану ссылаться на свою невменяемость. Поэтому стыд, овладевший мной в тот момент, был совершенно естественный: кровавое пятно на лице Грисельды служило гораздо большим и тяжким обвинением, чем три или четыре предыдущих убийства.
«Конечно, — подумалось мне, — все дело в диком желании, в разделенной страсти, в любви, возможно, патологической, но все же любви, которую мы испытываем друг к другу. И в нашем бунте, конечно». Я вспомнил, как мы боролись с чувством вины в начале связи, со страхом, который эта связь нам внушала. Вспомнил и о счастье, которое испытал, когда сошелся с женщиной прекрасной, восхитительной, лучезарной, мечтой каждого мужчины. Все, вплоть до мужа, моего друга, несомненно, ему мешали.
О будущем я не размышлял. «Ночь долга, — сказал я себе, — а завтра всегда неопределенно». Мы тронулись в путь. Когда я пересекал город Корриентес, который спит столь же дружно, сколь молится и поет, передо мной встал вопрос. Он заключался не в том, когда, и не в том, как, и не в том, почему. Я задумался о пределах. Где предел нашему бунту? И существует ли он вообще? Ответ, естественно, был такой: никакого предела нет. Нет, потому, что я, возможно, самый чистосердечный из сыновей страны, где по-настоящему ясно только одно — нормой является беспредел, позволяющий реализовать любую идею, которая только придет в голову блудливого и сумасшедшего животного.
Я выехал на дорогу номер 12 и направился к Посадасу. Мы миновали старый аэропорт Камба-Пунта, и тут нас остановила полиция. Полусонный толстяк оглядел салон, словно хотел удостовериться, что на заднем сиденье пусто, спросил меня, куда и зачем мы держим путь, я ответил, дескать, хотим пораньше попасть на молебен в церковь Девы Марии. Полицейский махнул, чтобы мы проезжали, и пожелал нам доброй ночи и счастливого пути.