— Ты можешь сказать, какого рожна ты плачешь? Что случилось?
— Ничего. Ничего не случилось.
— Ничего? Слушай, давай говорить откровенно. Я хочу быть с тобой, понимаешь? Ты мне нравишься, и я хочу быть с тобой всю ночь. Ни ты, ни я не знаем, что нас ждет завтра, понимаешь? Единственный человек, который в вашем проклятом городе знает, что с ним будет завтра, — это пленный, он знает, что его расстреляют еще до восхода солнца. Мне осточертела эта окаянная война, и единственное, что я хочу, — это остаться с тобой, но пусть у нас с тобой будет хоть немного веселья и радости. Ты способна такое понять? А если хочешь, чтобы я убрался отсюда, скажи прямо и считай, что ничего не было.
Я чуть было не ушел, но женщина удержала меня.
— Ладно. Сядь вот здесь, рядом. Ты тоже мне нравишься. Нравишься с той первой встречи, хоть мы не сказали друг другу ни словечка. Я тоже устала до смерти и мне все равно, что со мной будет завтра. Я тоже хочу быть с тобой в эту ночь, но сначала дай мне выговориться, мне нужно поговорить с кем-нибудь, прости, я пользуюсь тобой, но это как приступ рвоты. Надо вытошнить, освободиться от всего, что внутри гниет. Выслушай меня и не прерывай. Я же говорю, что это как перебить тошноту. Тот пленный, он мой муж. Он все еще мой законный муж. Я его не люблю, никогда не любила. Жалкий бедолага, у него и ума не хватило, чтобы стать настоящим подлецом. Я бросила его четыре года назад. Подалась к солдатам-революционерам, ушла к тому человеку, с которым ты познакомился в Панама-Сити. После всего этого мой муж, твой пленный, совершенно обезумел и стал выдавать всех, кто помогал сандинистам. Прошло четыре года, и вот сегодня я с ним увиделась. И знаешь, что он сказал? «Я пошел на это из-за любви, только из-за любви к тебе». Представляешь? Пойми, что со мной творится!
— Он и мне сказал так, — ответил я, и следом раздались два выстрела. А женщина посмотрела на меня усталыми, воспаленными глазами вдовы.
Невстреча по ту сторону времени
Книга ждала меня в самом углу маленькой букинистической лавки на одной из пражских улиц. Это произошло в последнее утро в Праге, куда я приехал, чтобы принять участие в праздновании юбилея Ярослава Сейферта
[93]
, однако ни в трудах литературоведов, ни в хвалебных речах нет его поэзии, и я решил в эти последние часы побродить около Вацлавской площади, там, где берут начало узенькие улочки, которые, как порой кажется, сотворены грезами этого поэта.
Было холодно, я шел, съежившись, засунув руки в карманы, и чтобы немного согреться, то и дело заглядывал в маленькие сувенирные и антикварные лавочки. В одной из витрин меня поджидала книга, и когда она подала мне первый знак, я ахнул, узрев свой родной испанский язык. Не часто встретишь книги на испанском языке в странах Восточной Европы, а тем более в букинистических магазинчиках.
Это была тоненькая книжка в твердом переплете, обтянутом алой тканью, с золоченой каймой по краю, отчасти выцветшей, и с витым золоченым узором, чьи прихотливые росчерки завершались чертополохом и еще какими-то цветами, напоминавшими картины Иеронима Босха. Внизу между завитками шел вытянутый по горизонтали овал с текстом серии: «Избранная библиотека для юношества». В самом центре, как бы на разворачивающемся свитке было напечатано заглавие — История паровых машин, а в самом низу большими буквами указывалось издательство: Братья Гарнье, Париж.
Я не полагаю себя циником, однако прекрасно знаю, что мы живем в эпоху, когда наивность считают чем-то нелепым, а в случайностях усматривают последовательные действия чьей-то воли. Все теперь мы видим запрограммированным заранее и понемногу теряем способность удивляться, верить, что невероятное — вероятно. В то утро я собрался походить по Праге и непременно найти книгу стихов Сейферта, а затем сразу отправиться в аэропорт, чтобы тем же вечером поужинать с друзьями в Барселоне. Однако в этой книге с алым переплетом мне был зов, и я, плюнув на свойства нашей эпохи, решительно толкнул вовнутрь дверь книжного магазинчика.
Тонкое звяканье подвесных металлических колокольчиков известило о моем появлении. Помещение было тесным и скудно освещенным. Пахло чем-то затхлым и котами, которые преспокойно мочились на вековое скопище эрудиции и тайн, пахло бумагой, пылью и временем, плотно спрессованным на книжных полках. Из дверцы в самой глубине, скорее всего из жилых комнат, появился человек солидных лет, укутанный в теплые одежды.
На немецком языке я объяснился с ним насчет моего желания посмотреть книгу с витрины, а когда указал какую, букинист, прежде чем заговорить со мной, улыбнулся, и в речи его было что-то очень приятное слуху и до странности близкое, что-то еще более древнее, чем его книги. Оказалось, что он еврей, сефард
[94]
, и чрезвычайно рад возможности поговорить на ладино
[95]
.
— A-а! Книга на испаньском! Столько льет простоять на витрине! — сказал он, протягивая книгу.
Тонкая бумага цвета охры прикрывала титульный лист, и первая страница была такого же цвета. Увидев дарственную надпись, сделанную довольно небрежным почерком, и буквы, которые явно не претендовали на то, чтобы вызвать удивление, я понял, что мне нет нужды торопиться с чтением этой книги, чтобы понять тот молчаливый зов, который она мне послала из своего затворничества.
Я не могу точно выразить словами то, что я почувствовал, пробежав глазами строчки, написанные чернилами, видимо синими, которые теперь почти сливались с тускло-серой страницей. Или, может, могу в самой слабой степени: я почувствовал острую жалость к старику с редкой бородкой, умершему более тридцати лет назад, которого я любил и с которым вместе гулял в те далекие чилийские вечера, что полнились тугой тишиной.
От хлынувших воспоминаний мое лицо, должно быть, сделалось взволнованным, потому что хозяин книжной лавки, взяв меня под руку, отвел к креслу и тотчас предложил рюмочку ликера.
— Пилар Солорсано, она была… на самом деле, — услышал я свой шепот.
— Не сокрушайся. В книгах все возможно, — сказал старый букинист.
Я был благодарен букинисту: он сразу понял, что меня просто распирает желание говорить, и я начал свой рассказ, снова и снова пробегая глазами дарственную надпись: Посвящаю эту книгу Хенаро Бланко в знак уважения ко всем его упованиям и ко всему, что нас объединяет. Пилар Солорсано, 15 августа 1909 года.
Хенаро Бланко. Дон Хенаро. Так звали старого андалузца, мечтателя, который однажды был принят моей семьей как самый близкий родственник, и он стал членом семьи. По словам моей матери, она была на пятом месяце беременности, когда дон Хенаро появился в зале нашего дома с потертым фибровым чемоданом и черным зонтом, опираясь на руку моего деда. «Это Хенаро, мой товарищ, мой брат. Несколько недель назад он потерял свою супругу и чувствует себя совсем одиноким. А мы ему докажем, что там, где есть подлинное братство свободных людей, он не будет чувствовать себя одиноким. Он разделит с нами вино, хлеб и тепло нашего очага», говорят, что так сказал мой дед, приглашая дона Хенаро за наш обеденный стол. «А я желаю всем здоровья и полной анархии», именно так, говорят, ответил дон Хенаро, и посему, когда я появился на свет четыре месяца спустя, у меня было сразу два деда: один — испанский, а другой — чилийский.