Один мой знакомый врач очень преуспел как раз в этом, он отлично понимает своих пациентов. Вот уже пятьдесят лет, как он имеет в Токио врачебную практику, основанную после окончания войны. В качестве домашнего доктора он в своей округе принимает множество пациентов, и этот доктор говорит, что решающими для успеха являются первые десять секунд врачебного осмотра. Он утверждает, что за десять секунд из первых слов и выражения лица пациента врач должен почерпнуть вдохновение для борьбы с болезнью, а также завоевать доверие больного своим отношением и разговором.
Например, когда к нему пришёл пациент, которого, судя по всему, мучила болезнь сердца, доктор по ритму дыхания и цвету лица определил, что состояние пациента очень опасное. Тогда врач заговорил очень медленно, нарочно, чтобы наладить учащённое дыхание:
— Что случилось? Раз вы сами меня навестили, значит, теперь всё уже в норме…
С действиями же, в отличие от слов, он был очень расторопен, и вот уже дыхание пациента на глазах стало нормализоваться.
Обычно в таких случаях врач тоже нервничает, становится многословным и суетливым, и оттого пульс больного ещё больше учащается, бывают даже случаи, что пациент испытывает затруднения с дыханием.
Этот доктор рассказал, что якобы до войны в медицинских институтах часто использовался термин «применить мунтера». Мунтера — это сокращение от мунттерапия, что по-немецки означает «терапия словом». Терапия — это способность излечить и способ лечения, в модном ныне словосочетании «ароматерапия» оно значит то же. Если врач не завоюет доверие пациента, лечение не даст хороших результатов, соответственно, к каждому пациенту нужен свой словесный подход — вот и учили студентов врачевать, используя силу слова.
Разумеется, этот доктор доверяет передовым методам лечения и применяет их, когда необходимо, но в то же время он ежедневно берётся за свой стетоскоп, помня твёрдо усвоенную истину, что научную медицину приводят в действие слова, в них — сама жизнь человека.
ДИАЛЕКТ — ЭТО ПОДАРОК ОТ ОТЦА И МАТЕРИ
В связи с рассуждениями о силе слова мне хотелось бы обсудить то, как мы говорим. О себе я знаю, что в моей речи есть одна особенность. Мои родители родом с острова Кюсю, и постольку, поскольку я воспитан ими, ко мне естественным образом пристали интонации жителей Кюсю.
Приехав с острова Кюсю в Токио, я поначалу, слыша мягкий говорок токийцев, воспринимал свою собственную речь как безыскусную, грубую, на редкость некультурную и изо всех сил старался научиться подражать токийской интонации, изжить собственный акцент и хоть чуть-чуть отшлифовать свою речь. Да, был у меня такой период.
Однако с некоторых пор я стал думать о важности собственной, говоря занудными словами, «идентификации», то есть о важности осознания того, откуда ты родом, на какой земле встал на ноги, что ты за человек. Незаменимой составляющей всего этого является манера говорить, то есть опять-таки слова.
Пока был жив Тэраяма Сюдзи,
[43]
его говор всегда заставлял почувствовать: «Вот человек с берегов пролива Цугару!» Я тоже стал понимать, как для меня серьёзно и значимо, что мои корни на Кюсю.
Говорят, раньше была такая поговорка: «Клеймо каждой провинции — её диалект». А мне кажется, что, чем резво и гладко болтать «по-городскому», на усвоенном стандартном языке, который точно наведённый наскоро лоск, не лучше ли дорожить словами своего края, за которыми тысячелетиями накопленное наследие взращённых этой землёй людей? Если в речи силён местный акцент, людям неловко и стыдно — это можно понять, но я теперь считаю, что лучше, наверное, сберечь этот акцент, не исправлять и не коверкать, а принять как особенность своего человеческого «я».
Мои отец и мать оба окончили педагогическое училище и работали учителями в школе, но после поражения Японии в войне последовала репатриация проживавших в колониях, и никакого, как говорят, наследства я от родителей получить не мог. Вовсе не хочу сказать, что я желал бы унаследовать материальные ценности, но иногда бывает, что и подумаешь: как хорошо было бы получить хоть одну какую-то вещь, была бы память…
Ведь многие люди хранят часы или авторучку, которыми дорожили их отцы, я таким людям несказанно завидую.
Репатриация проходила в таких тяжёлых условиях, что порой и единственную фотографию нельзя было взять с собой. Даже дневник, записочку какую-нибудь и то приходилось выкидывать. Почти всё имущество было оставлено, да к тому же по пути вещи у людей отбирали или сами они их выбрасывали, поэтому вернувшиеся на родину были ободраны до нитки, и на память от отца с матерью у меня не осталось ничего.
И только одно-единственное осталось: порой я говорю и вдруг ловлю себя на мысли, что именно так говорила моя мать или отец использовал эти же самые слова.
К примеру, в современном японском языке почти не ощущается различия звуков, обозначаемых буквами «о» и «во», а на Кюсю, на западе Японии, привыкли отчётливо разграничивать эти звуки. И ещё кое-что по-разному произносят, например, есть «кай» и «квай». Коккай о кайкай суру — «открывается заседание парламента», но здесь скажут: кокквай о кайквай суру. По-разному произнесут «о» в выражении «гакко о ясуму» (прогулять школу) и в слове «отосан» (отец). Во мне до сих пор живо это наречие, и, когда поедешь куда-нибудь на Кюсю или в префектуру Ямагути и встретишь стариков, которые говорят так же, это так трогает, почувствуешь вдруг такую ностальгию!
В ходе модернизации общества очень важно было упростить и унифицировать всё, что возможно. Но в прежние времена звуки японской речи были сложнее и многообразнее. Когда об этом думаешь, появляются сомнения: так истощать японский язык исходя из одной лишь целесообразности…
Во всяком случае, для меня то, что мы называем «словами», всегда представлялось драгоценным сокровищем, оставленным отцом и матерью, а также более дальними поколениями кровных родственников.
Считается, что после шестидесяти люди вновь возвращаются в детство, и я в последнее время чувствую, что понемногу во мне пробуждается и всё ярче проявляет себя старинная манера говорить. То же и с пристрастиями, например с любимыми блюдами.
Если всё это подытожить, я как личность живу не сам по себе, я — это напластования многих и многих жизней. От людей, которые сто, тысячу и даже три тысячи лет назад, с давних пор осели и стали жить в одном уголке японских островов, моему существу передалась незримая память и даже такие вещи, как дыхание. Не потому ли я могу это ощутить, что всё ещё владею особенным местным говором?
Иногда приходится слышать рассказы, в которые с трудом верится: оказывается, на островах Окинавы во время войны и после неё старались по возможности избегать употребления окинавских наречий, подлаживались под стандартный общеяпонский язык, а если кто говорил на рюкюском диалекте, того наказывали.
В процессе модернизации Японии после эпохи Мэйдзи было стремление сгладить и унифицировать региональные особенности, всё, чем дышали проживавшие в той или иной местности люди. Я не могу отрицать, что потребность в единении — это одна из сторон человеческой деятельности. Само по себе это необходимо.