Пока жужжал кардиограф, пациентка сидела не двигаясь, но когда электроды были сняты, снова заволновалась, правда не так сильно, как раньше. Теперь она рыдала, не вставая с дивана, периодически выкрикивая «Дашенька! Девочка моя!» и «Нет!». Вера присела рядом с ней и принялась гладить ее по плечу, приговаривая при этом что-то успокаивающе – ласковое.
– Ее надо госпитализировать, – сказал капитану Данилов. – Куда запрашивать место?
Госпитализация из отделения милиции могла происходить в обычную больницу, если пациент или пациентка были людьми свободными, или же в специальное «режимное» отделение, охраняемое милицией, если госпитализируемые находились под арестом.
– В «закрытое» отделение, – ответил капитан. – До выяснения всех обстоятельств она под арестом. Проскурников, найди сопровождающего…
– Кого я найду в это время?! – возмутился тот. – Скажите…
– Тогда поедешь сам! – оборвал его капитан. – Все, иди!
Глава шестая
Выговор
– Вот……! – Петрович крепко обложил судьбу-злодейку, столь неблагосклонную к нему.
Водителя можно было понять – только вернулся с северо-востока столицы на юго-восток и снова отправляйся обратно. Ярославское шоссе или станция метро «Бабушкинская» – разница небольшая. Все одно – далеко. На другом конце Москвы.
– Давненько я не брал в руки руля! – почти по-гоголевски выразился водитель, включая зажигание. – А что везем?
– Человека! – ответил Данилов.
К сильной головной боли добавилась тяжесть на душе. Так бывало всегда, когда он чувствовал свое бессилие, невозможность помочь, исцелить. Бессилие было чем-то темным, вязким, отвратительным. Оно возникало где-то внутри и пыталось поглотить, нет – не поглотить, а заместить собой все хорошее, светлое, радостное. Бессилие старалось внушить ему мысль о том, что он – никто и от него в этом мире ровным счетом ничего не зависит. В такие минуты Данилов начинал искренне сомневаться в правильности своего выбора и подчас даже жалел о том, что не послушался совета матери и не стал поступать в консерваторию.
Логике душевная боль не поддавалась. Бесполезно было объяснять самому себе, что мертвых не воскресить и что ты тут совершенно ни при чем. Все слова отступали перед рыданиями несчастной матери, доносившимися из салона. Несмотря на то что в машине ехала пациентка, Данилов сел рядом с водителем. Не потому, что хотел оградить себя от неприятного зрелища и рыданий, которые, должно быть, были слышны и снаружи, а потому что не мог чувствовать себя лишним, никчемным, беспомощным. Вера – молодец. Нашла какие-то успокаивающие слова, пыталась пробить ими стену, которую разум матери, не могущей смириться со смертью своего ребенка, воздвиг между собой и окружающим миром.
– Володя, ты бы ее полечил покрепче, что ли? – рискнул высказаться Петрович. – Прямо мочи нет слушать…
– Так можно и до остановки дыхания долечить, – ответил Данилов. – В амбулаторных условиях купирование столь сильного стресса не производится. К тому же…
Он хотел добавить еще пару соображений, но вместо этого оборвал себя на полуслове и стал смотреть в окно, словно увидев в нем нечто интересное, доселе невиданное.
Так и ехали. Петрович гнал, как мог, чтобы поскорей доехать до места назначения – сто двадцатой больницы: Данилов смотрел в окно, пациентка то плакала, то звала свою Дашеньку, Вера держала в своих руках ее руку и что-то негромко говорила, Эдик, бледный и растерянный, стараясь занять себя чем-нибудь, то мерил пациентке давление, то пытался сосчитать ее пульс, а Проскурников безуспешно пытался заснуть.
Наконец машина свернула с оживленной улицы на тихую, миновала открытые ворота и подъехала к приемному отделению.
– Нам не сюда, – напомнил Данилов.
– Да, верно, – спохватился Петрович, описывая крюк по больничной территории. – Прошу!
Сдали больную быстро, без проволочек.
– Эй, сержант, садись – отвезем обратно! – крикнул Петрович Проскурникову, увидев, как тот пешком направился к воротам.
– Спасибо, – обернулся Проскурников. – Мне обратно только завтра, я свое уже отработал.
– Везет же людям! – Петрович посмотрел на часы и горестно покачал головой. – Куда мы теперь?
– Ташкентский проезд, дом семь, квартира двести двадцать четыре, – ответил Данилов. – Женщина семьдесят два, плохо с сердцем.
– Знакомый адресок… – Петрович наморщил лоб и стал похож на Вини-Пуха.
– Малявина Александра Ивановна – бабушка божий одуванчик, как можно забывать постоянных клиентов?! – напомнила Вера, просунувшись в передний отсек.
– Точно! – просветлел лицом Петрович. – Ну, слава тебе, господи! Хоть отдохну, пока вы ее лечить станете.
– Что за бабушка божий одуванчик? – спросил Эдик.
– Милая старушка, – ответила Вера. – Померяем ей давление, сделаем укольчик, выслушаем очередное воспоминание о партизанских буднях, убедимся, что давление снизилось и уедем. Не вызов, а праздник души!
– Смотри не обломайся, – пробурчал Данилов. – Вдруг ей действительно плохо…
И как в воду глядел. Хорошо хоть доехали быстро по ночной Москве. Весь путь, местами – с сиреной и мигалкой, занял немногим больше получаса. Будь дело днем, Александра Ивановна отправилась бы со свежим инфарктом миокарда не в отделение реанимации сто шестьдесят восьмой больницы, а прямиком на небеса, на встречу со своим давно умершим супругом. Правда, надежды Петровича немного оправдались – вначале он около часа поспал в машине, пока бригада приводила старушку в транспортабельное состояние, а потом еще немного прихватил в больнице, пока Данилов сдавал Александру Ивановну дежурным врачам реанимационного отделения.
– Вот чего никогда не стоит делать – заранее настраиваться на то, что вызов пустяковый, – назидательно сказал Данилов Эдику, пока они катили пустую каталку из реанимации в приемное отделение. – Непременно обломаешься.
– Я вижу… – ответил Эдик.
Освободившись от каталки, Данилов отправил Эдика в машину, а сам зашел в туалет – облегчиться и полечиться. Лечение заключалось в приеме «трех составляющих обезболивания», именно так Данилов называл про себя таблетку анальгина, таблетку метиндола и таблетку но-шпы, совместный прием которых помогал справиться с головной болью. Не заставить ее исчезнуть совсем, но – существенно уменьшить.
Лечиться Данилов предпочитал уединенно, чтобы избежать выражений сочувствия со стороны окружающих. Сочувствие это тяготило его чуть ли не больше, чем сами боли. Оно делало Данилова каким-то ущербным, неполноценным, хотя сам он себя таковым никогда не считал.
Головная боль отступила уже в машине, когда, не веря своему счастью, они возвращались на подстанцию, но лучше себя Данилов не почувствовал. Тяжесть на душе никуда не делась, а в ушах до сих пор слышались крики матери, зовущей свою Дашеньку.