«Ему нравились решительно все люди, вносящие в мир элемент бунта или хоть озорства. <…> От поджигателей, через великолепных корсиканских бандитов, которых ему не довелось знавать, его любовь спускалась к фальшивомонетчикам, которых так много в Италии. Горький подробно о них рассказывал и некогда посетил какого-то ихнего патриарха, жившего в Алексио. За фальшивомонетчиками шли авантюристы, мошенники и воры всякого рода и калибра. Некоторые окружали его всю жизнь. Их проделки, бросавшие тень на него самого, он сносил с терпеливостью, которая граничила с поощрением. Ни разу на моей памяти он не уличил ни одного и не выразил ни малейшего неудовольствия. Некий Роде, бывший содержатель знаменитого кафешантана, изобрел себе целую революционную биографию. Однажды я сам слышал, как он с важностью говорил о своей “многолетней революционной работе”. Горький души в нем не чаял и назначил его заведовать Домом ученых, через который шло продовольствие для петербургских ученых, писателей, художников и артистов. Когда я случайно позволил себе назвать Дом ученых Родевспомогательным заведением, Горький дулся на меня несколько дней.
Мелкими жуликами и попрошайками он имел свойство обрастать при каждом своем появлении на улице. В их ремесле ему нравилось сплетение правды и лжи, как в ремесле фокусников. Он поддавался их проделкам с видимым удовольствием и весь сиял, когда гарсон или торговец какой-нибудь дрянью его обсчитывали. В особенности ценил он при этом наглость – должно быть, видел в ней отсвет бунтарства и озорства. Он и сам, в домашнем быту, не прочь был испробовать свои силы на том же поприще. От нечего делать мы вздумали издавать “Соррентинскую правду” – рукописный журнал, пародию на некоторые советские и эмигрантские журналы. (Вышло номера три или четыре.) Сотрудниками были Горький, Берберова и я. <…> Максим был переписчиком. Максима же мы избрали и редактором – ввиду и его крайней литературной некомпетентности. И вот – Горький всеми способами старался его обмануть, подсовывая отрывки из старых своих вещей, выдавая их за неизданные. В этом и заключалось для него главное удовольствие, тогда как Максим увлекался изобличением его проделок.
Ввиду его бессмысленных трат домашние отнимали у него все деньги, оставляя на карманные расходы какие-то гроши. Однажды он вбежал ко мне в комнату сияющий, с пританцовыванием, с потиранием рук, с видом загулявшего мастерового, и объявил:
– Во! Глядите-ка! Я спёр у Марьи Игнатьевны (Будберг. – П. Б.) десять лир! Айда в Сорренто!
Мы пошли в Сорренто, пили там вермут и прикатили домой на знакомом извозчике, который, получив из рук Алексея Максимовича ту самую криминальную десятку, вместо того чтобы дать семь лир сдачи, хлестнул лошадь и ускакал, щелкая бичом, оглядываясь на нас и хохоча во всю глотку. Горький вытаращил глаза от восторга, поставил брови торчком, смеялся, хлопал себя по бокам и был несказанно счастлив до самого вечера…»
Загулявший мастеровой по имени Сашка изображен в рассказе «Легкий человек». В Сашке, баламуте, влюблявшемся во всех девушек подряд, включая монашек, несложно узнать Гурия Плетнева, наборщика типографии, который познакомил Алексея с жизнью казанских трущоб и был арестован за печатанье нелегальных текстов. К таким людям тянуло Пешкова и потом Горького. Но при этом он понимал, сколь далеки они от Человека.
Напротив, всё основательное не нравилось ему. С Бариновым на рыбном промысле они по знакомились с семейством раскольников или сектантов, «вроде “пашковцев”». «Во главе семьи, – писал потом Горький, – хромой старик 83 лет, ханжа и деспот; он гордился: “Мы, Кадочкины, ловцы здесь от годов матушки царицы Елисаветы”. Он уже лет 10 не работал, но ежегодно “спускался” на Каспий, с ним – четверо сыновей, все – великаны, силачи и до идиотизма запуганы отцом; три снохи, дочь – вдова с откушенным кончиком языка и мятой, почти непонятной речью, двое внучат и внучка лет 20-ти, полуидиотка, совершенно лишенная чувства стыда. Старик “спускался” потому, что “Исус Христос со апостолами у моря жил”, а теперь “вера пошатнулась” и живут у морей “черномазые персюки, калмыки да проклятые махмутки – чечня”. Инородцев он ненавидел, всегда плевал вслед им, и вся его семья не допускала инородцев в свою артель. Меня старичок тоже возненавидел зверски. <…> Баринов, лентяй, любитель дарового хлеба, – тоже “примостился” к нему, но скоро был “разоблачен” и позорно изгнан прочь».
И вновь мы имеем дело с особым углом зрения Горького. Ведь семья староверов может быть увидена и совсем иными глазами. Мощный старик, глава семейства, от одного слова или взгляда которого трепещут сыновья, «великаны», прекрасные работники. Три снохи, которых автор никак не отмечает, наверное, из-за их скромности и незаметности для посторонних. Двое внуков, помогающих отцам, и больная, несчастная внучка, «крест» для большой семьи. Но угол зрения Горького скорее совпадает с углом зрения Баринова, который ему хотя и неприятен, но с которым легко. Как с Гурием Плетневым. Как с бабушкой Акулиной.
С ними легко, а с дедушкой Василием и этой крепкой староверческой семьей… неприятно.
Но главное – нигде нет Человека.
«В пустыне, увы, не безлюдной».
Эти слова Горький напишет во время революции в «Несвоевременных мыслях».
Положительный человек
Встреча с В. Г. Короленко стала для Алексея едва ли не первым опытом общения с позитивным человеком, который стоял неизмеримо выше его и в социальном, и в литературном, и в умственном отношении. Короленко был первым, от кого Пешков не отчалил, как от бабушки, Смурого, Ромася и других. Он с некоторым изумлением для себя вдруг понял, что существуют на свете люди, которые, не вторгаясь в твою душу, способны спокойно тебя поправить и поддержать.
Это еще не Человек. Но и не «люди» в отрицательном смысле. Они как оазисы в духовной пустыне. Напиться воды, омыть душевные раны. Набрать с собой воды.
Вернувшись из ссылки в январе 1885 года, Короленко поселился в Нижнем Новгороде, где прожил до января 1896 года.
Нет, все-таки Ромась, бродяжья душа, стал для Пешкова спасителем, а не искусителем! Ромась написал о нем Короленко. Поэтому когда Пешков явился к Короленко с визитом, тот уже знал о нем. Впрочем, и так бы не прогнал. И все-таки важно – всякий провинциальный писатель это хорошо знает и чувствует, – когда о тебе что-то уже знают.
Но прежде представим себе состояние Пешкова, когда он покидал Крутую, направляясь к Толстому.
Во-первых, он опять сжигал за собой мосты. Он взял расчет на станции, строптиво отказавшись от бесплатного билета в любой конец. Во-вторых, с названной выше Басаргиной, дочерью начальника станции, у него что-то было. «Между мной и старшей дочерью Басаргина возникла взаимная симпатия…» – писал он позже. А вот с отцом ее отношения были напряженные. В 1899 году Горький переписывался с Басаргиной, жившей уже в Петербурге. «Будете писать Вашим, поклонитесь Захару Ефимовичу. Я виноват перед ним: когда-то заставил его пережить неприятные минуты…» В другом письме к ней того же года он писал: «Я всё помню, Мария Захаровна. Хорошее не забывается, не так уж много его в жизни, чтобы можно было забывать…»