– Je n’ai rien à vous répondre, et vous dirai seulement que pendant que vous parliez, je vous voyais aux prises avec quelqu’un qui se tien en ce moment debout derrière votre chais
[33]
.
Он живо обернулся.
– Qui cela?
[34]
– почти вскрикнул он.
– Lucifer en personne, l’incarnation de l’orgueil
[35]
, – отвечала я.
Он вскочил с своего места, пораженный этим словом; затем старался успокоиться и сейчас же прибавил:
– Certainement je suis fier d’être le seul qui aie mis enfin la main sur la vérité
[36]
.
Господи! и это он называл правдой.
Вечером я отправилась к ним и нашла так недавно разъяренного Льва кротким ягненком. Кроме многочисленной семьи, были тут еще посторонние, и разговор был общий; но Лев направлял его, видимо, так, чтобы ничто неприятное не могло задеть меня; он смотрел на меня умильными глазами, как будто прося прощения, и весь вечер ухаживал за мной с той обаятельной добротой, которая составляла отличительную черту его прекрасной натуры».
Во время этой встречи по просьбе мужа Софья Андреевна рассказала всем о символическом сне, который приснился ей незадолго до духовного переворота Толстого.
«Она видела себя стоящей у храма Спасителя, тогда еще неоконченного
[37]
; перед дверьми храма возвышался громадный крест, а на нем живой распятый Христос… Вдруг этот крест стал двигаться и, обошед три раза вокруг храма, остановился перед нею… Спаситель взглянул на нее – и, подняв руку вверх, указал ей на золотой крест, который уже сиял на куполе храма».
То, что Софья Андреевна действительно видела такой сон, подтверждается ее письмом мужу от 7 марта 1878 года, причем в этом письме она рассказывает такие подробности: «…Я увидела распятого Спасителя, черного с ног до головы. Какой-то человек обтирал полотенцем Спасителя, и Спаситель вдруг весь побелел, открыл правый глаз, поднял, отставив от креста, правую руку и указал на небо. Потом мы будто пошли с Лёлей и Машей (Лев и Мария, младшие дети Толстых. – П.Б.) по шоссе, и покатилось крымское яблоко по траве, и я говорю: “Не берите его, оно мое”».
Этот сон так поразил бедную Софью Андреевну, что, проснувшись, она дрожала, как в лихорадке, и рыдала. «Во сне еще я сказала себе: “Это мне Бог посылает к р е с т – т е р п е н и е, и от меня откатится яблочко какое-нибудь…”»
На следующий день она заказала молебен с водосвятием в яснополянском доме, о чем также сообщила мужу, который был в Петербурге, где едва не встретился с Достоевским. Интересно, как она объясняла этот свой поступок:
«Сделала я это отчасти от моей трусости (которую я в себе так ненавижу) перед судьбой; отчасти от чувства религиозного и от недоуменья перед странным явлением мне (во сне) Спасителя на кресте, да еще и ожившего…»
КОГО СОБЛАЗНЯЛ ТОЛСТОЙ?
Согласимся, что Толстой воевал с Церковью только словом. Осуждать его за то, что он выносил это слово на публичное обсуждение и тем самым соблазнял малых сих, в чем его обвиняли и обвиняют до сих пор, – значит придавать этой проблеме какой-то призрачный характер. Что же получается? Толстой не должен был в «Исповеди» писать о своем неудачном опыте причащения? О том, что христианство несовместимо с войной? Наконец, о том, что церковные обряды представляются ему лишними в общении человека с Богом? Толстой должен был об этом молчать? Или кому он мог об этом говорить, чтобы не соблазнять малых сих? Своей жене? Тетушке Александре Андреевне? Черткову? Где проходила граница между той публикой, перед которой Толстой мог выступать и перед которой не мог? До какой степени могла простираться свобода его слова?
Но всё это вопросы риторические, ибо в России конца XIX века властвовала строжайшая духовная цензура, контролируемая Победоносцевым. Однако любопытно, что логика Победоносцева, основанная прежде всего на страхе перед свободным высказыванием, продолжает действовать до сих пор. И снова и снова мы слышим, что Толстой не должен был говорить того, что он говорил, и не должен был придавать огласке того, что он думал. Потому очень важно понять, на чем строилась логика обер-прокурора Синода в его личной войне с Толстым.
И вот оказывается, что первым из «малых сих», кого мог соблазнить Толстой, но кого он не соблазнил из-за оперативных действий обер-прокурора, был – государь император.
Знаменитая история с письмом Толстого Александру III является первым фактом цензуры Победоносцева по отношению к Толстому. И больше того – первым фактом его цензуры вообще в качестве влиятельного лица в государстве. На этом поступке он отрабатывал свою будущую стратегию «тайного правителя России».
Если судить по письму Победоносцева к Толстому, где он объясняет причины своего поступка, то можно подумать, что обер-прокурор просто не счел нужным передавать послание «расслабленного» умом человека царю. Тем не менее почему-то сразу после отказа передавать письмо «расслабленного» он сам пишет к государю:
«Ваше императорское величество. Простите ради Бога, что так часто тревожу Вас и беспокою.
Сегодня пущена в ход мысль, которая приводит меня в ужас. Люди так развратились в мыслях, что иные считаются возможным избавление осужденных преступников от смертной казни. Уже распространяется между русскими людьми страх, что могут представить Вашему величеству извращенные мысли и убедить Вас к помилованию преступников. Слух этот дошел до старика гр. Строганова, который приехал ко мне сегодня в волнении.
Может ли это случиться? Нет, нет и тысячу раз нет – этого быть не может, чтобы Вы перед лицом всего народа русского, в такую минуту простили убийц отца Вашего, русского государя, за кровь которого вся земля (кроме немногих, ослабевших умом и сердцем) требует мщения и громко ропщет, что оно замедляется.
Если бы это могло случиться, верьте мне, государь, это будет принято за грех великий и поколеблет сердца всех Ваших подданных. Я русский человек, живу посреди русских и знаю, что чувствует народ и чего требует. В эту минуту все жаждут возмездия».
На записке рукой императора написано: «Будьте спокойны, с подобными предложениями ко мне не посмеет прийти никто, и что все шестеро будут повешены, за что я ручаюсь».
В этом письме к новому царю, который, не будем забывать, был воспитанником Победоносцева, отразился прообраз всей его будущей идеологии, вся его натура и весь почерк его правления. Письмо написано 30 марта 1881 года. Каким образом в течение одного месяца после убийства Александра II обер-прокурор Синода (обычная министерская должность, не сопоставимая с постом министра внутренних дел или даже министра финансов) успел выяснить мнение «всего народа русского», который будто бы «жаждет возмездия»? На каком основании сын профессора Московского университета считает именно себя тем «русским человеком», который живет «посреди русских» и один знает, «что чувствует народ и чего требует»? Почему этого не знают боевой офицер, помещик Лев Толстой или сын великого русского историка Владимир Соловьев?