«Какие ужасы у нас в Кронштадте делаются: один капитан иностранного судна убит и брошен в канаву окровавленный, избитый. Другой случай: двое мошенников, бежа от полицейских солдат, толкнули одного старика и убили его. Какое пьянство! Распутство! Увеселения!» – в дневнике отца Иоанна мы встречаем немало гневных высказываний о городе.
«На нашем небольшом острове сатана видимо поставил престол свой», – пишет он в 1857 году. «Видимо» – то есть зримо.
В духовной академии он мечтал стать проповедником среди диких языческих племен Америки. Но именно здесь, недалеко от столицы Российской империи, отец Иоанн почувствовал себя миссионером. И тогда он поступил так, как поступил бы на его месте настоящий миссионер: он отправился в самое сердце царившего зла, в самую видимую его часть – в трущобы. Он сделал то, чего начинающий священник, желающий карьерного роста, как раз делать не должен. Ведь с точки зрения кронштадтской элиты отец Иоанн совершил поступок, который ронял в их глазах звание священника, почти оскорблял его сан. Он отправился к людям самым пьяным, самым развратным, самым безнадежным для моральной проповеди.
Он погрузился в грязь.
«Он не брезгует грехом, не боится запачкаться о чужую грязь, – писал о нем иеромонах Михаил (Семенов). – Он любит всякого человека и в грехе его и позоре его».
Но и в этой среде его не ждали. Добровольный приход священника в злачные районы города не вписывался в традиционные отношения между клиром и паствой. Нищета должна собираться на паперти, к священнику надо идти трезвым, прилично одетым. Но чтобы священник сам пошел к нищим и пьяницам!..
«Мне было тогда только еще годов двадцать два, двадцать три, – рассказывал потом один кронштадтский ремесленник. – У меня была семья, двое детишек, старшему года три. Рано я женился. Работал и пьянствовал. Семья голодала. Жена потихоньку по миру собирала. Жили в дрянной конурке – в конце города. Прихожу раз не очень пьяный… Вижу, какой-то молодой батюшка сидит и на руках сынишку держит и что-то ему говорит – ласково. И ребенок серьезно слушает… Я было ругаться хотел: вот, мол, шляются, да глаза батюшки и ласковые, и сурьезные в одно время остановили. Стыдно стало… Опустил я глаза, а он смотрит, прямо в душу смотрит. Начал говорить. Не смею я передать всё, что он говорил. Говорил про то, что у меня в коморке рай, потому что где дети, там всегда и тепло, и хорошо, и о том, что не нужно этот рай менять на чад кабацкий. Не винил он меня, нет, всё оправдывал, только мне было не до оправдания».
Отец Иоанн взял себе за правило гулять и молиться на улицах города между 11 и 12 часами вечера, когда приличные люди сидели по домам. Вот почему его стали видеть на улицах со скрещенными на груди руками. Во время этих прогулок он имел привычку заходить «на огонек», то есть в бедные дома, где в это время горел свет и, стало быть, случилось какое-то горе… «Приходит отец Иоанн в бедную семью, – рассказывал об этих походах очевидец, – видит, что некому сходить даже за съестными припасами, потому что из одного угла доносятся болезненные стоны хворой матери семейства, из другого – несмолкаемый плач полуголодных, иззябших, больных ребятишек. Отец Иоанн сам отправляется в лавочку, чтобы купить провизию, в аптеку за лекарством или приводит доктора, словом, окружает несчастную семью чисто родственными попечениями, никогда, разумеется, не забывая и о материальной помощи, оставляя там последние свои копейки, которых слишком мало в то время имел еще сам».
После таких «огоньков» отец Иоанн, бывало, возвращался в семью не только без денег, но и босой. Потом уже сердобольные прихожане Андреевского собора приносили матушке Елизавете Константиновне сапоги мужа, говоря: вот, возьми… а то твой-то отдал их, босой домой придет, мы вот купили – не ходить же ему так.
В будущем один из биографов отца Иоанна заметит: это первый священник, который не просил деньги, а отдавал.
Всё это было замечательно, но слишком эксцентрично. Если бы таким манером стали вести себя все священники хотя бы одного Кронштадта, неизвестно, к чему бы это привело. Некоторые его поступки безусловно зашкаливали за пределы разумного. Например, его могли застать за стиркой белья в доме бедной женщины, когда та должна была выходить на работу, чтобы прокормить детей. Он оставался вместо нее в доме за няньку и за хозяйку. В то же время его собственная жена, матушка Елизавета Константиновна, вынуждена была подать прошение, чтобы заработную плату мужа выдавали ей, иначе от нее ничего не оставалось бы. Отчасти именно поэтому отец Иоанн взялся преподавать Закон Божий в местной гимназии, чтобы иметь деньги на пожертвования. Были свидетельства, что в порыве альтруизма отец Иоанн мог снять с себя и отдать свою рясу. Летом он собирал на природе детей и родителей, проводя с ними душеполезные беседы, – совсем как протестантский пастор. Но главное – досаждал настоятелю пожеланием ежедневных литургий. Словом, он проявлял амбиции, которых не ждали от молодого священника, сына нищего сурского дьячка. Он показал характер.
Этот характер он проявил уже в первой речи перед паствой. Это была речь не просто начинающего священника, но человека, сознающего свое священство.
«Сознаю, – говорил он, – высоту сана и соединенных с ним обязанностей; чувствую свою немощь и недостоинство к прохождению высочайшего на земле служения священнического, но уповаю на благодать и милость Божию, немощная врачующую и оскудевающая восполняющую. Знаю, что может сделать меня более или менее достойным этого сана и способным проходить это звание… Это любовь ко Христу и к вам, возлюбленные братия мои. Потому-то и Господь, восстановляя отрекшегося ученика в звании апостола, троекратно спросил его: любишь ли Мя, и после каждого ответа его: люблю Тя, повторял: паси отцы Моя, паси агнцы Моя…»
Вот на какую высоту поднимал отец Иоанн звание священника. На апостольскую! В дневнике же он возводит священников в ангельский чин и говорит о непосредственной близости священников к Богу. Это прямые посредники между Богом и людьми. «Наше дело – служение спасению людей – очень великое и досточтимое. Мы должны быть совершенно преданы своему делу и не думать о деньгах, о пище и одежде; те, для кого мы служим, должны награждать нас за наши неоцененные для них труды из своей собственности. И они не должны никогда поставлять этого на вид нам, потому что, если мы посеяли в них духовное, велико ли то, если мы пожнем их телесное [1 Кор 9:11]. Мы устрояем вечное спасение бессмертной их души, а сами между тем получаем за это скоропреходящие, тленные вещи: деньги, пищу и одежду для тела».
Кто-то увидит в этом противоречие – ведь он сам отдавал пастве последние деньги, лишая содержания свою семью. Но никакого противоречия здесь не было. Он столь же просто отдает, сколь и принимает эти «вещи», не придавая им никакого особого значения, вполне по пословице: Бог дал – Бог взял.
«Как дивно Господь вознаградил меня сегодня за милостыню! – замечает он в дневнике. – Подал я бедной одной рубль, и другой рубль, и третьей рубль – и мне все три рубля Господь возвратил вечером. Раба Божия принесла за исповедь три рубля».
Брать плату за исповедь для него, как священника, было столь же естественно, как повитухе – брать за роды. «Исповедь – мука рождения. Как бабушки помогают при родах, чтоб мать благополучно разрешилась младенцем, так священники должны помогать страдающим муками духовного рождения, чтоб они благополучно разрешились грехами, этими порождениями адскими, этими вавилонским младенцами, которые должно разбивать о камень – Христа», – пишет он в дневнике в 1862 году.