Люди снова наслаждались искусством, смотрели балет. Какие нужны были еще доказательства, что на земле действительно наступил мир!
Глава четвертая
1
Кто только не писал о ней на протяжении жизни! Балетные критики, светские и бульварные репортеры, мемуаристы. Профессионалы, дилетанты.
После войны один ее знакомый принес однажды стопку исписанных листов, говоря, что вычитал в них связанный с ней давний какой-то эпизод. Листы, по его словам, составляли часть обширных записок, которые его матушка получила от жившей по соседству дамы, а та в свою очередь от некоего доморощенного автора, обретавшегося где-то в окрестностях Дижона.
Пробегая глазами текст, она качала в изумлении головой: неужели – Марр? Тот самый! Провинциальный поручик-балетоман, с которым она познакомилась бог весть в каком году на полуночном маскараде в фойе театра. Служил, кажется, где-то на Дальнем Востоке, в столицу приехал к родному дяде на побывку.
Всплывали из глубин памяти картины… Петербург, зима… Гремящий музыкой вестибюль театра, скопище людей в масках… Как она интриговала встреченного в толпе смешного офицерика, отказывалась, несмотря на настойчивые его просьбы, назвать имя. Как он ждал ее на другой день у заваленного снегом служебного входа, не зная в лицо, как был изумлен, взволнован, обнаружив по голубому банту на ее ротонде, что встреченная им давеча незнакомка в черном «домино» – Кшесинская.
Она пригласила его тогда в гости на Каменноостровский. Напоила чаем, расспрашивала о службе, увлечениях, продемонстрировала способности любимого фоксика Джиби, прыгавшего по ее команде через стулья. Подарила книгу Плещеева «Наш балет», несколько своих фотографий. Хлопотала впоследствии перед Ники за какого-то армейского его товарища, осужденного на несколько лет в крепость за участие в дуэли и убийство обидчика жены…
Все это он красочно, эмоционально описал в воспоминаниях, не упустил ни малейшей подробности.
«Считаю своим нравственным долгом сказать, – читала она, – М.Ф. Кшесинская была не только добрым гением для бедных, для несчастных, заступницей за угнетенных – она была добрым гением и для «великих». Она была настолько чиста, что никакая клевета не могла коснуться ее. Все отметается от ее высокой, светлой личности, как отлетает от чистого кристалла пылинка, несомая ветром. Она была выше всего».
Растроганная, она тут же написала ему по обратному адресу:
«Вы будете удивлены, дорогой Генрих Людвигович, получив письмо от «черной маски с голубым бантом». Неожиданно мне передали часть Ваших записок, где Вы описываете встречу со мною в маскараде. Эти записки, написанные так просто, так жизненно, перенесли меня в мое далекое, счастливое прошлое. Я буду рада Вас встретить – если будете в Париже, заезжайте ко мне. Больше не зовут «карету Кшесинской», сама бегаю в метро, и уже двадцать лет у меня студия, и я работаю с утра до вечера.
Повторяю, буду рада Вас видеть.
Сердечный привет,
Княгиня М. Красинская.
10, Вилла Молитор – Париж (16). Тел. 34–38».
Он немедленно ей ответил – взволнованный случившимся, необыкновенно счастливый, благодарный за память. Какое-то время они обменивались короткими посланиями, пока летом 1950 года не повстречались, наконец, в курортном Пломбиере, где они с Андреем в то время лечились и отдыхали и куда пригласили жившего в соседнем Фаверне Марра на завтрак в «Отель де Бен».
«Я приоделась к этому случаю, – пишет она, – чтобы показаться ему в наилучшем виде, ведь я его ровно пятьдесят лет не видала и не имела никакого понятия, на что он похож. Когда я спустилась перед завтраком в гостиную, я видела, как сидящий в углу господин моментально встал и пошел мне навстречу, я поняла, что это был Марр. Небольшого роста, пожилой, с по-старинному расчесанными надвое бачками, аккуратно, но скромно одетый, он с глубоким волнением подошел ко мне, чтобы поздороваться, и с самым почтительным видом поцеловал мне руку. От волнения он почти не мог говорить, он только смотрел на меня с умилением, видимо, вспоминая нашу первую встречу на маскараде полвека назад. За завтраком он рассказал про свою жизнь, как попал в эмиграцию, какие перенес мытарства и как наконец ему дали место в Семинарии без жалованья. Он жил на старческой своей пенсии и был более нежели доволен своей судьбой… Я проводила Марра после завтрака на вокзал, и когда я с ним простилась и пошла обратно домой, то, оглянувшись назад видела, что он все стоял на том же месте. Увидав, что я обернулась, стал крестить меня. Потом я получала от него письма с поздравлениями по разным случаям, всегда очень трогательные и сердечные. Я все мечтала опять его увидеть в следующем году, когда попаду в Пломбиер. Но в последующих своих письмах Марр стал жаловаться на состояние своего здоровья, на то, что он очень ослабел, уже не может разносить тяжелые почтовые посылки по Семинарии, как раньше, и с трудом уже прислуживает в церкви. К лету он писал, что в этом году он уже не сможет приехать в Пломбиер из-за слабости и недомогания, и выражал опасения, что он меня не увидит».
«Когда я была в Пломбиере в августе 1951 года, – читаем в продолжении, – одна знакомая предложила свезти меня в Фаверне на своем автомобиле и предупредила Марра о часе моего приезда в Фаверне, и когда мы подъехали на автомобиле к воротам Семинарии, я увидела его стоящим у ворот в ожидании меня. За год, что я его не видела, он очень изменился, осунулся, и не было той бодрости в нем, как в предыдущем году.
Он очень обрадовался меня снова увидеть и повел меня посмотреть его комнатку. Комнатка была расположена над входными воротами, как это часто делается, сводчатый низкий потолок, полукруглое окно до пола и почти что никакой обстановки, кроме кресла и стола, маленький железный, на трех ножках, умывальник и самое примитивное ложе вместо постели; комнатка напоминала, скорее, келью в монастыре. Несколько образов были единственными украшениями на стенах. Но он был доволен, больше ему ничего не надо было. Питался он у себя в комнате, а пищу получал с общей кухни, куда ходил со своей посудой; кормили, как он говорил, хорошо и сытно, за все он благодарил Бога. Он попросил меня сесть в его кресло хоть на минуточку, чтобы потом вспоминать, что я посетила его комнатку и сидела в его кресле.
Он хотел нам показать Семинарию, но я видела, что старику уже не под силу подыматься по огромным и бесконечным лестницам. Мы вышли только в сад, чтобы полюбоваться нынешним видом Семинарии, и заглянули в ту часовню, где он по утрам прислуживал при ранней обедне. Мы прошлись немного по городу в поисках кафе, и по дороге все встречные кланялись Марру и приветствовали его: «Бонжур, мсье Марр!» На прощанье мы ему подарили коробку папирос, он любил покурить, и пакет «ваганина», так как он жаловался на нестерпимые боли в руках, и я ему посоветовала это средство, которое мне очень помогает. Тут, у кафе, мы с ним простились, как оказалось, навсегда, и уехали домой в Пломбиер, это было 5 (18) августа 1951 года, в субботу. По возвращении в Пломбиер я послала ему пакет с бумагой и конвертами для писем и, кажется, еще сладости. Несколько дней спустя я получила от него открытку, но не его рукой написанную, а по его поручению аббатом Монере: