Спина носильщика еще маячила в тамбуре, а девушка уже была в объятиях спутника.
— Едем, Фейга! А! Первым классом! Ты паровоз хоть раз видала?
— Что вы? Откуда? Боязно как-то… Пустите, Витя, платье помнется!
Пассажиры вошли в купе красного дерева с бархатным ковром на полу, присели на мягкие диванчики. Озирались по сторонам, улыбались друг дружке. Конец страхам и переживаниям, впереди Одесса, море, удивительная жизнь!
Прозвенел за стенкой вокзальный колокол, следом — по-разбойному, во всю мощь луженой глотки — гудок паровоза. Лязгнуло чем-то железным под полом, состав подался назад, замер на мгновенье, медленно покатил вдоль перрона.
Девушка, поднявшись, отодвинула штору.
За окном проплыло здание вокзала с пристанционными строениями, водокачка. Поезд набирал ход, вагон уютно покачивало, кружили, исчезая из вида, домики предместья, перелески, поля.
— Не верится. Сон какой-то, Витя…
— Дай ущипну, — хохотнул тот. — Враз поверишь!
Постучали осторожно в дверь.
— Простите, господа!
Обер-кондуктор. Черная форма, сумка через плечо, медный свисток на груди.
— Добрый день! Билетики попрошу.
Прощелкнул компостером один билет, другой…
— Документ позвольте!
— Вот, — протянул зеленоватую книжицу с гербом пассажир. — «Вид на жительство», на один год. Сестра гимназистка, несовершеннолетняя.
— Ясно… — обер-кондуктор поднес к глазам документ. — Таммо Зельман, — прочел вслух. — Мещанин, уроженец села Ганчешты Кишиневского уезда. Вероисповедание православное… Похвально, похвально! Кем изволите служить?
— Служу в имении их сиятельства Григория Ивановича Манук-бея. Помогаю управляющему, веду делопроизводство.
— Похвально, юноша. В столь юном возрасте… — Обер-кондуктор вернул паспорт, попятился к двери. — Счастливого пути, господа!
— «Господа!» — передразнил пассажир купе. — Дай срок, покончим с господами. Трудовой народ будет ездить первым классом. Бесплатно!
Повернул защелку замка на двери, стянул с плеч щегольской пиджак, забросил наверх.
— А богатые, Витя? — улыбнулась спутница.
— Что богатые?
— Богатым что делать?
— Пешком пущай ходят.
Девушка прыснула со смеху.
— Чего ты? Чего развеселилась?
— Мадам Рубинчик представила. Идет за нами пешком по шпалам.
— А чо? Нормально! Жир по крайней мере растрясет.
Мужчина скинул ботинки, растянулся на диванчике.
— Иди ко мне. Соскучился…
«Е-дем с Ви-тей»… «е-дем с Ви-тей»… — стучат колеса под полом.
В купе полумрак, светит подслеповато под потолком желто-молочный плафон. Она лежит с открытыми глазами, отвернувшись к стенке, не может уснуть. Теснятся, бегут чередой мысли. Столько всего навалилось за последние недели — рассказать, не поверят. Она гулящая, убежала с мужчиной, все ему позволяет. Такая ведь малость ее тело, а как радует Витю. Как он светится весь от счастья, какие говорит слова, как дивно ублажает.
Она вернулась тогда из ореховой рощи точно в бреду. Саднило в складках писи, изнанка панталончиков была в крови. Сидела нагишом на кровати, разглядывала себя. «Что теперь будет? — стучало в висках. — Как жить?»
Не сомневалась: больше его не увидит. Не устояла, поверила. А он с ней поступил как охотник из любимой маминой песни:
«Но что это? Выстрел! Нет чайки прелестной —
она, трепеща, умерла в камышах.
Шутя ее ранил охотник безвестный,
не глядя на жертву, он скрылся в горах».
Видела себя умирающей, дома, в кругу семьи. Ему каким-то образом сообщили, он скачет на извозчике, чтобы проститься — поздно: ее несут в гробу на кладбище, он рыдает в одиночестве над ее могилой, усыпанной цветами, молит о прощении.
Текли ручьем слезы — она их не замечала. «Навеки убита вся жизнь молодая, — звучал мамин голос. — Нет жизни, нет веры, нет счастья, нет сил»…
Он появился через неделю, рано утром. Она только что встала, умылась из рукомойника, сидела в ночной рубашечке на койке, расчесывала волосы.
Стукнули украдкой в оконное стекло — раз, другой. Вскочив, она отвернула щеколду, раздвинула створки.
Виктор! Непохожий на себя, в домотканой рубахе, мятом картузе.
— Ты одна? — озирался по сторонам. — Дверь закрой!
Влез на подоконник, спрыгнул на пол.
— Фейгеле! — обнял за плечи. — Птичка моя певчая…
У нее подкосились ноги:
«Пришел… не забыл!»
— Как ты? — посадил он ее на колени.
— Ничего…
— Не болит?
— Немного.
— Поедешь со мной?
— Куда?
— На край земли, — он засмеялся. Сузил глаза, посуровел: — Я серьезно, Фейгеле. Едем завтра, из Бердичева. Чугункой. Билеты у меня в кармане, будет извозчик до станции.
— Завтра, Витя? — Ей показалось, что она ослышалась. — Как — завтра? А работа? Я же нанятая, мама бумагу подписала с мадам Рубинчик.
— Нанятая, нанятая! — начал он сердиться. — Не надоело на буржуев спину гнуть? В общем, давай так. Либо мы сейчас расстаемся, либо вместе на всю жизнь. Решай…
В Виннице они вкусно отобедали в станционном буфете. Наваристые щи, битки в сметане, на десерт мороженое. Витя выпил рюмку водки, закусил балычком. Щедро рассчитался с половым — тот бежал следом, кланялся, отворяя дверь.
— Неплохая, однако, вещь деньжата в кошельке, — с улыбкой говорил Витя, когда они гуляли под ручку по перрону. — Повременить бы чуток с коммуной, а? А то битков на всех не хватит.
Она хмурила лобик, делала вид, что все понимает. Неловко было всякий раз, когда он произносил непонятные слова: «коммуна», «народовластие», «террор», «экспроприация».
— Правда, Витя, что анархисты против царя? — спрашивала как бы между прочим вернувшись в купе, листая «Дамский альбом рукодельных работ», который он ей купил в вокзальном киоске.
— Читай, девушка, свой журнал, — слышалось с соседнего диванчика. — Много будешь знать, скоро состаришься.
— Нет, правда, Витя? — настаивала она.
Он стряхивал в металлический коробок пепел от папиросы, взглядывал иронически. Протягивал руку. Она пересаживалась от него подальше в угол, закрывалась журналом. Он садился рядом, делал вид, что будет сейчас щекотать. Тыкал пальцем в подмышки — она отбивалась, визжала, колотила его отчаянно по плечам, пока он не прижимал ее к себе, не принимался нацеловывать жадно в вырез пеньюара…