А потом вернулись в гостиницу, кое-как затянули от прямого солнца окно и легли спать: я еще намеревался читать что-то, а ты почти сразу уснул, улыбнувшись, и вдруг ясно, совершенно отчетливо произнес – то ли уже во сне, то ли в том волшебном состоянии, которое предшествует ему:
– Хорошо…
Вот за это «хорошо», Петя, буду помнить тебя всегда: потому что и тебе, выходит, был дорог унылый рай моей души, необъяснимый рай приближающегося Севера, пространства, разверстого на все четыре стороны, пространства, исполненного величественной, симфонической красоты и настоящей гибельной жути, жути человеческого умирания, рядом с которым метания Беглеца, о которых я обещал поведать тебе, покажутся комедией, мой друг.
II. Книга бегства
Между «теперь» и «никогда»
С чего бы, однако, начать комедию? Пожалуй что Петька пока пусть спит. Во второй раз уже я оставляю его спящим на полях повествования, но что поделаешь? Эта комедия не для слуха юноши. Есть вещи, которые делаются забавными только по прошествии времени. Да и то, если время прошло недаром и ты утвердился в своей взрослости – не как в проклятии, а как в способности следовать избранным путем. Если мир ловил тебя, но не поймал. И ты сумел… Как это говорят? Состояться? Да довольно бы и того, если ты просто сумел быть. Тогда, в кругу близких, отчего бы не вспомнить, как ты готовил побег, в особенности, если он оказался удачным? Как обходил ловушки и привады, как распознавал приманку в самых жирных кусках, попадавшихся на дороге и, поджимая тощее брюхо, сглатывал свинцовую слюну, дрожа от искушения, проклиная свое бегство, проклиная все на свете и самого себя, чтобы в конце концов все-таки обмануть обстоятельства, запутать следы, забраться в глушь, забыться, быть забытым, чтобы однажды вернуться в мир, который тебя больше не помнит и просто быть в нем тем, кем ты хотел. Быть. Важное слово.
Не для тебя, исполненный надежд юноша, переполненный будущим. Что тебе сейчас Беглец, если у тебя столько капитала в банке времени? Что ты знаешь о нем?
Ничего.
Так что спи, или хоть делай вид, что спишь, и молчи: а то еще спросишь, от чего он бежит – и придется объяснять вещи, которые ты понять еще не в силах. Ибо, видишь ли, бегут-то всегда от одного и того же: от несбывшихся надежд, от несчастной обанкротившейся любви, которую больше нечем кормить, от быта, который ты, вроде, сам и устраивал, пока не построил тюрьму для себя, комфортабельную тюрьму с видом на стену соседнего дома, щедро расплатившись за это временем своей жизни. От несбывшегося таланта: это труднее всего объяснить тебе сейчас, когда ты только закончил десятый класс и весь мир – твой. Но подожди немного, подожди лет семнадцать – и ты увидишь Беглеца совсем иными глазами. Он – тот же юноша, получивший тот же завет на тропинках своего детства: «мир – божественность, все дозволено, дерзай!»
Но времени у него больше нет. Вот он сидит на полу перед целой кучей бумаг, перебирая их. И вот этот отрывок неплох, и вот этот тоже… Эти отрывки, обрывки мыслей, пробы рисунков, стихов – это все остатки какого-то жизненного предначертания, следы надежды. Ею питала себя молодая любовь, ею жила вера в свободу и в талант, который сужден человеку… И вот свобода утрачена, талант разменян, а надежда живет в последнем отчаянном и ни на чем, в общем-то, не основанном допущении, что, может быть, еще удасться проскочить куда-то между двумя исполинскими, как скалы, массивами времени «теперь» и «никогда», зазор между которыми стремительно становится все уже и уже…
И вот, человек, который не выдержал и решился сунуться в эту щель с риском быть зажатым и раздавленным – становится Беглецом. Говорят, от себя не убежишь. Но что это значит? Поразмысли. Бегут-то от прошлого. И если там нет ничего такого уж, никаких отягчающих обстоятельств – то можно, пожалуй, и оторваться. Можно начать новую жизнь. Через семнадцать лет, если захочешь, я расскажу тебе, когда бежать просто необходимо: я кое-что смыслю в вопросе, я сам был в бегах шесть лет. Но оторваться от прошлого смог, только превратив своё бегство в экспедицию…
Прежде, чем это произошло, я пережил несколько поистине злосчастных лет. Может сложиться впечатление, что я рассказываю о придури взрослого человека, недоигравшего в детстве в Робинзона Крузо, но для меня речь шла о жизни и смерти. Я жил с неуклонно нарастающим ощущением катастрофы и отчаянным чувством, что потерял свою путеводную нить и совершенно не знаю, в каком направлении двигаться. Я перестал спать. А когда все же засыпал, приняв снотворное, видел сны, ужасом которых была моя полнейшая беспомощность. В этих снах я лишен был способности действовать, будучи пассивным вместилищем страха и беспокойства и созерцателем безобразных, развороченных бульдозерами ландшафтов индустриальных окраин некоего города, залитого неестественно ярким багровым светом. Не сомневаюсь, что это был ад, мой личный ад – с возникающей в дальней перспективе психиатрической клиникой, разместившейся в окутанной облаками пара башне ТЭЦ, с исполинским телевизором-крематорием, кварталом, заселенным беженцами, близкими к безумию и совершенно уже сумасшедшими политиками, вызывавшимися быть поводырями в этой пустыне.
Полагаю, что политические события того времени каким-то образом проецировались на эти сны, но главная причина кошмаров коренилась все же во мне: мир казался мне бессмысленным. Развод и в особенности все, что ему предшествовало, подействовал на меня разрушительно: я знал, что потерпел серьезнейшее человеческое поражение, не сделал чего-то, во всяком случае, ни в чем не убедил женщину, которую любил и с которой прожил почти семь лет. Моя жизнь была неубедительна. За полтора года одиночества я перечитал кучу книг по философии и психологии, но не написал ни одной путной строчки. Дар писательства оставил меня. Должно быть, он не хотел служить боли и отчаянию, которые я, желая или не желая того, так или иначе пытался выразить. Я много пил. Из четырех начатых в это время повестей не удалась ни одна. Я сам понимал это и бросил две из них, не закончив, с чувством несравненного облегчения…
Именно тогда в дневнике моем возник, а потом сделался постоянным, настойчивым, почти навязчивым мотив бегства. Казалось, я сам к себе примеривал эту возможность, то так, то иначе варьируя тему, и не осмеливаясь последовать примеру своих героев лишь потому, что в финале этих вариаций никогда не обнаруживалось ничего обнадеживающего. В лучшем случае это было исчезновение, растворение в молекулярном брожении мира, которое было, несомненно, лишь эвфемизмом смерти, которая все эти годы пристально наблюдала за мной, угадав подранка и предчувствуя возможную жертву.
Я описал попытку бегства в детство преуспевающего врача-психотерапевта, высосанного своими пациентами, опустошенного своей работой и своим успехом. Однажды с какою-то особой остротой приходит это чувство. Что-то неладное происходит с ним, привычные приемы самоконтроля не действуют, солнце взрывается у него в голове… A Momentary Lapse of Reason… Он не выдерживает, садится в машину, срывается, гонит – апрель, зеленый дым, магнитофон в кабине поддает адреналину, впрыскивая в кровь пульсации к месту случившейся песенки «Learning to fly»… Почему-то он оказывается на окраине своего детского мира, на опушке леса, который все тот же, что в детстве, и та же сосна с засохшей вершиной сторожит вход в зеленые чертоги…