Когда мы встретились в Салоне книг в Сен-Мало, было заметно, что он постарел, хотя и бодрится, и вряд ли уже путешествует так далеко. Мы дружески обнялись (как это вообще у французов принято), но от волнения я совершенно спутался в своем французском, хотя, по правде сказать, мне было очень кайфово, что мы вновь увиделись, да еще в таких обстоятельствах.
– Сколько же лет прошло? – спросил Кеннет.
– Одиннадцать.
– Onze ans! И вам теперь…
– Сорок семь.
– О! – сказал Кеннет и глубоко задумался.
Я понял, о чем он думает, и не стал развивать эту тему. Когда мне исполнилось сорок шесть (не сорок пять, а именно сорок шесть), со мной что-то произошло, и со всех сторон плотно и беспощадно ко мне подступило чувство неизбежного и быстрого старения. Я чувствовал, что у меня сношены зубы, истерты суставы, сердце издергано, жидка и холодна кровь. Я знал, что не могу бегать, как раньше, прыгать, как раньше, без опасения подвернуть или сломать ногу, хуже того – я не мог думать, как раньше. Раны не заживали, глаза не видели, шея после двадцати лет сидячей работы не поворачивалась. Потом это прошло. Потребовалось некоторое мужество, чтобы решиться продолжать жить в столь плачевном состоянии. Но что поделаешь – коль я решился, быть старой рухлядью не имело никакого смысла, и я опять стал подвижным, эластичным и весьма жизнелюбиво настроенным. Так что пока, в свои сорок семь, я имел право чувствовать себя беспечным, ничем всерьез не обремененным молодым человеком. Хотя здесь, среди «путешественников», мальчиков-девочек, в общем-то, не было. Все успели кое-что повидать в жизни. И жизнь не поленилась, оставила об этом свидетельства на их лицах.
Вспоминаю Жоселину Олливье-Анри – красивую, полную молчаливого достоинства женщину с сединой в коротких русых волосах и сухим, здоровым, прорезанным тонкими морщинами ясным лицом, с такими же ясными, невыгоревшими, голубыми глазами, выражающими полное самообладание. Она-то не просто совершила пяток летних «экспедиций» на Север, как я. Она ушла в Север насовсем. Вот – случилось. Студенткой поехала в Финляндию и там «заболела» Севером. Уехала в Канаду. А теперь, давно уже, живет среди эскимосов в самом северном поселке Гренландии, где жизнь не утратила еще своей изначальной подлинности, где мужчины шьют еще каяки и охотятся на китов, а женщины строят дома из земли и кроят одежды из нерпичьих шкур, как в «Саламине» Рокуэлла Кента.
А Фредо, Фредо Тонолли? Я говорил уже, что был единственным русским среди двухсот приглашенных авторов. И вдруг перед началом очередной конференции, посвященной как раз народам Севера, кто-то хлопнул меня по плечу и сказал по-русски: «Привет!» Я посмотрел на говорящего. Вот, значит, первое впечатление – бачки, зачесанные мокрой расческой назад волнистые волосы («красавчик») и сообразительные, мужицкие, совершенно «наши» глаза. Не знаю, что уж такое «наше» в них было – скорее всего, легкий туманчик после выпитого накануне в должной дозе алкоголя. Вот это и был Фредерико Тонолли, Фредо. И он рассказывал, как два года назад поехал снимать фильм про чукчей и так влюбился в Чукотку, что остался зимовать в Уэлене, откуда и привез книгу дневников, зарисовок и великолепных фотографий. В тот же день (а это, значит, был второй) в Салоне книг, где я сидел на стенде «Verdier» и подписывал свою книжку, он вдруг образовался, сунул мне свою книгу – «Дети кита» – и тут же исчез в толпе, не оставив мне возможности отдариться. Только в последний день я заметил его в кафе во время обеда и побежал в салон за «Островом…». Но когда вернулся, он и его приятели уже управились с трапезой и внушительным количеством бутылок красного бургундского. За столом никого не было.
– Ну что же ты не удержала его? – крикнул я жене, как будто и знать не желая, что она не говорит по-французски. – Куда он пошел?!
Она показала направление. Я бросился в ту сторону и каким-то образом – никогда не знаю, как это получается, – все-таки увидел его, догнал и протянул ему свою книгу. По его глазам я понял, что он ждал этот подарок.
– Спасибо, – сказал Фредо. – Я хотел… Твою книгу… Я буду читать ее там …
– Ты возвращаешься на Чукотку?
– Да, через две недели…
Нет уж, что ни говори, а вокруг было полно по-настоящему удивительных людей, и за каждым была судьба и история влюбленности в землю, которую он нашел когда-то и узнал, признал своею всем своим человеческим существом – как однажды ясной полярной ночью, прогуливаясь по своему Острову вдоль золотого с голубыми прожилками течения реки, я вдруг понял, что этот остров – мой, и я не случайно очутился на этом берегу, ибо я послан (кем?!) – и тем не менее послан сюда с миссией и, значит, каждое лето буду ездить не к теплым морям, а сюда, пока не исполню ее, и ничего с этим не поделаешь… Я хорошо знал этот род одержимости и понимал Фредо – ибо он, конечно, тоже был призван – рассказать о своих «детях кита», брошенных своим губернатором, рассказать, раз уж они сами не могут поведать о себе, и подарить «цивилизованному человечеству» еще одну историю, полную прекрасных образов, ярких красок и любви, пережитой им на самой дальней окраине мира…
Круче этой одержимости может быть только полная самоидентификация себя с новой родиной, любовь, которая уже не сублимируется в тексты, в фильмы или в фотоснимки, а выражается в живой, прямой влюбленности в землю, по которой ты ходишь, в женщину другой крови, с которой ты живешь, в общих детях и занятиях, во всей жизни, прожитой совместно/пополам, как существует совместно/пополам французско-чукотский словарь, составленный «одним французом» (имя не запомнил), о котором я слышал еще в России: как он женился на чукчанке, стал составлять этот словарь и живет…
Разумеется, это совершенно другой опыт, нежели опыт писательства, и люди эти, как правило, не пишут, потому что не нуждаются в творчестве, чтобы выразить свои чувства. Их мало. Они загадочны. Они прекрасны, как все храбрецы, перешагнувшие границы всех условностей…
Ну а писатели – что ж… В общем, это была команда, достойная если не корабля флибустьеров, то по крайней мере Летучего Голландца… Да, они умели высоко мечтать и не боялись распускать паруса на мачтах; это были не комнатные, слава Богу, писатели и не лабораторные креатуры издателей, а настоящие одержимые, и их было множество, и мне было в кайф, что я – один из них и что, значит, мое «бессмысленное путешествие» было не одиноко, что вся планета населена целым племенем психов, влюбленных в свои тундры, льды и пустыни и в своих собратьев по человечеству – малые народы, оттесненные с широких плодородных равнин на эти грани мира. И так же, как я, эти одержимые ткут и ткут словесную нить, пишут книги неведанных сказаний, которые, оказывается, так нужны остальному человечеству, потому что ни один писатель, больной болезнью Дедала, даже самый маститый, не способен выработать тот витамин, тот фермент, совершенно необходимый современному человечеству для выживания, который вбрасывается в текст, как адреналин вбрасывается в кровь, только в зоне реального риска… Поэтому упаси Господь мне думать, что я кого-то «победил»! Просто войдя со своей книгой в финальную десятку, я наконец ощутил себя вровень с остальными. Я был признанный мастер книги – пусть одной-единственной – среди других мастеров. Я чувствовал их своими братьями. И это чувство братства было столь сильным, что я… Да, если честно, то я не хотел бы стать первым. У первого неизбежно что-то происходит с головой. Даже если он по-человечески очень крепко выделан, нелегко будет ему удержать гордыню в узде, не подумать, что он – лучший, не выпасть из братства, не позабыть, что его судьбой распорядился Бог, или сумма субъективных мнений участников жюри, или количество крапинок на игровых костях фортуны… Нет, не хотел бы я стать первым…