Вот уж поистине есть над чем поразмыслить!
Но полно! Никому не прожить чужой жизни. И те жестокие ветры, ветры борьбы и отрицания, которые разметали всю романтическую поросль 30—40-х годов, он один из немногих решился встретить, повернувшись к ним лицом и вдыхая воздух полной грудью. Старуха Судьба давно увидела своего избранника и неустанно шаманила над его участью, готовя ему фантастическую будущность: социалиста и революционера…
Однако же, уезжая из России, мечтал Бакунин вовсе о другом, и мечта его сбылась. Он – студент философии Берлинского университета! Правда, ученье недолго радовало его. Более того, сама метафизика – то, в чем он истинный был гений, – внезапно показалась ему сухой, никчемной, мертвой наукой: «Я искал в ней жизни, а в ней смерть и скука, искал дела, а в ней абсолютное безделье». Может быть, только в России, в кругу друзей можно было зачитываться Гегелем и Фихте «до сумасшествия»? Может быть. Во всяком случае, систематическое обучение философии в Германии у Бакунина не пошло, и ни о какой докторской степени он вскоре уже не помышлял. Правда, молодые гегельянцы быстро ввели его в курс дела, как решается гегелевский парадокс о «разумном-действительном»: если действительное неразумно, то разумен бунт против действительности. Бакунин перебрался в Дрезден, который в 1842 году представлял собою радикальный политический клуб. Здесь его быстро признали за своего (достаточно сказать, что он принят был даже в масоны). Но главное, под руку ему, как когда-то лекции Гегеля, подворачивается книга Лоренца Штейна «Социалисты и коммунисты во Франции», и он, как прежде метафизику, запоем начинает поглощать литературу французского социализма. Тогда же, по свежим впечатлениям прочитанного, впервые Бакунин попробовал себя в публицистике, написав под псевдонимом Ж. Элизар статью «Реакция в Германии», где на повестку дня ставился вопрос о революции и был сформулирован ставший столь знаменитым тезис о «разрушающем духе»: «Доверимтесь же вечному духу, который только потому разрушает и уничтожает, что он есть неисчерпаемый и вечно творящий источник всякой жизни». И далее: «Страсть к разрушению есть в то же время творческая страсть». Примечательно, что, в отличие от других социалистов, Бакунин никогда не пытался предложить какой-нибудь положительный идеал социального устройства, полагая, что идеал этот содержится в самом народе. Свою задачу, да и вообще задачу революционеров, он видел в последовательном разрушении институтов государства. «Мы призваны разрушать, а не строить, – говорил Бакунин, – строить будут другие, которые и лучше, и умнее, и свежее нас».
Напечатанная статья поразила Герцена, который написал, что Жюль Элизар – это единственный француз, который смог понять Гегеля и германское мышление. Меж тем судьба готовила автору ловушку. Публикация прославила Бакунина и сблизила с разными дрезденскими знаменитостями: среди них был, в частности, модный «левый» поэт Георг Гервег, с которым у Бакунина завязалась тесная дружба. Но Гервег чем-то досадил властям и вынужден был уехать в Швейцарию, в Цюрих. Бакунин поехал за ним. Но тут у Гервега тоже давно тянулась какая-то скандальная история с местными властями; в конце концов он и из Цюриха уехал, оставив Бакунина одного. А чтобы тот не скучал, он отрекомендовал его одному из деятелей первобытного коммунизма, портному Вильгельму Вейтлингу. Тот, приехав в Цюрих, по рекомендации Гервега свел знакомство с Бакуниным и развлекал его долгими коммунистическими проповедями. Но Вейтлинг приехал в Швейцарию не просто так. Здесь он намеревался опубликовать книгу «Евангелие бедного грешника», в которой Иисус трактовался как коммунист, проповедующий равенство, отмену собственности и общность наслаждений. Это даже свободным швейцарцам показалось чересчур. Вейтлинга посадили в тюрьму и завели на него дело. Подняли бумаги. И в бумагах его, между прочим, нашли упоминание о Бакунине, которого Вейтлинг называл «отличным парнем», о чем и было сообщено в русское посольство. В Петербург полетела депеша. Оттуда не замедлило предписание: упомянутому Михаилу Бакунину сдать заграничный паспорт и вернуться в Россию. Предписание это застало Бакунина в Берне. Он, как сообщалось в донесении из Берна, «принял объявленное ему приказание с должным уважением», выдал соответствующую расписку и всенепременно обещал вернуть паспорт. Впрочем, обещанного не сдержал, а вечером того же дня со своим приятелем-музыкантом Адольфом Рейхелем уехал из Берна в Брюссель.
16 марта 1844 года Николаю I был представлен всеподданнейший доклад о всех похождениях и непокорствах Михаила Бакунина. Николай за версту чуял крамолу и наложил резолюцию, чтоб сей неверноподданный Бакунин «подвергнут был ответственности по силе законов». Надворный уголовный суд коротко и ясно приговорил Михаила Бакунина к лишению всех прав состояния и ссылке в Сибирь на каторжные работы.
Бакунин жил тогда в Париже, зарабатывая гроши переводами с немецкого и занимаясь науками.
Меж тем судьба его решилась – даже без его участия.
Парижский период был самым трудным в жизни Бакунина: средства от отца он перестал получать еще по предыдущему предписанию охранного отделения и влачил жизнь совершенно недостаточную, частенько вместо чая прихлебывая кипяток. К тому ж Париж, тогдашняя «столица мира», не сразу принял его: поначалу в круг его общения входят лишь несколько съехавших сюда из Германии демократов, в том числе и молодой Маркс. Однако скудная доля эмигранта нигде не проявилась для Бакунина так полно, как в Париже: ощущение бесцельности своего здесь житья и заброшенности в огромном городе доходило у него до мыслей о самоубийстве. Русских эмигрантов в Европе были тогда единицы, а французские знакомства завелись у Бакунина много позже. Известие о каторжном приговоре вроде бы побуждало его к более активной общественной деятельности. Но что бы значила эта деятельность? В чем могла бы найти свое выражение? В некотором смысле все эмигрантство Бакунина до 1848 года есть сплошная фантазия: «революционерами» могли быть в Европе поляки, французы, итальянцы, даже немцы – но русские? Думать в царствование Николая о русской революции несомненно означало предаваться каким-то бессмысленным грезам. Бакунину ничего и не оставалось, как грезить наяву. Он начинает выводить русскую революцию из польского движения. Бросается в Версаль, бывший центром польской эмиграции, едет к полякам в Брюссель… Мысль его ветвится невообразимо: дескать, Польша в попытке воссоздать свою государственность подпалит Россию, а там… Польские демократы всегда настороженно относились к его пылким планам, а идея польско-русской «свободной» федерации просто повергала их в ужас. Бакунин не замечал этого и грезил теперь о панславянском движении, которое должно разрушить две крупнейшие европейские империи: Австрийскую и Российскую. Грезы-то в очередной раз и сыграли с Бакуниным злую шутку. С лета 1846 по ноябрь 1847 года Бакунин «просидел дома», в Париже, в полном бездействии. Надо же было случиться, чтобы в ноябре, когда он по-прежнему сидел дома, да к тому же больной, «с обритой головой», кто-то из поляков вспомнил о нем и пригласил произнести речь в память о Польском восстании 1831 года. Бакунин явился, больной и бритый, блеснул красноречием, сказав, что залогом освобождения Польши он считает революцию, которая сокрушит Российскую и Австрийскую империи. Возможно, именно в этой речи слово «революция» впервые было применено к России. Речь вызвала восторг у польских демократов. Но была она замечена и в русском посольстве в Париже. Посол, граф Киселев, решил скомпрометировать Бакунина и пустил слух, что Бакунин – агент русского правительства: «Это способный малый, мы его используем, но теперь он зашел слишком далеко». Эта сплетня попортила Бакунину много крови: нормальное общение с поляками стало для него отныне невозможным.